«Пекли, нешто мы отказываемся? Забрали у нас всё до крошки. Чересчур оголодовала ихняя армия».
Он поглядел сумрачно:
«Помалкивай, целее будешь».
«Спасибо, — отвечаю, — за добрый совет».
Тут Альберт чего-то заорал, слюнями забрызгал и на дверь руками машет.
«Он говорит, чтобы вы катились отсюда к чёртовой матери».
«Куда же мы пойдём из собственного дома?»
Альберту мои слова и переталдычивать не пришлось.
«Цум тейфель!» — орёт. К чёрту, значит. «Ин дрек!» Понятно?.. «Ин бункер! Ин келлер!» Это по-ихнему — в погреб…
Вроде бы уже хорошо объяснил, а всё остановиться не может, орёт и орёт, давясь словами. Пришлось толмачу за дело взяться.
«Он говорит: забудьте, что это ваш дом. Это его дом. Он будет здесь жить всегда. Он привезёт сюда свою жену Амалию и деток. А вы будете служить им, и ваши дети будут служить, и ваши внуки».
Переводит, а сам в носу колупает и на пол сорит. Никакого стеснения, будто и не люди перед ним. А может, он себя из людей вычеркнул, потому и стыда лишился? — задумчиво произнесла Анна Тимофеевна…
Толмач чего-то ещё бормотал, но тут Алексей Иванович не вытерпел:
«Ладно, хватит, заткни фонтан! Мы и сами тут не останемся. Нам вольного воздуха не хватает!»
Семья Гагариных переселилась в погреб, на краю огорода, и обитала там до самого изгнания немцев.
А муж Амалии, мюнхенский уроженец Альберт, занял избу, в сарае оборудовал мастерскую для зарядки аккумуляторов. Таким, в сущности, мирным, хотя и необходимым для ведения войны, делом помогал фельдфебель гитлеровскому вермахту. Но его дурная и активная натура не находила полного удовлетворения в технической работе. Альберту необходимы были люди для издевательства и угнетения. В отличие от своих аккумуляторов, он был постоянно заряжен — на зло.
Однажды гагаринские ребята от нечего делать занялись раскопками против сарая, где Альберт возился с аккумуляторами. Они выковыривали из мёрзлой земли то обломок штыка, то старинного литья пулю, то разрубленную кирасу, то ржавый ружейный ствол.
Заинтересованный их добычей, Альберт вышел из сарая.
— Oh, Kugeln!.. Eine Flinte!.. Das ist verboten!..[1]
— Старое… От французов осталось, — пояснил Юра.
— Franzosen?.. Warum Franzosen?[2]
— Наполеон через наше Клушино на Москву шёл.
— Nach Moskau? Wir auch gehen nach Moskau![3]
— Ага! Сперва «нах», а потом «цурюк»! Ребята засмеялись.
— Мы не будем «цурюк»! — разозлился Альберт. — Nur drang nach Osten![4]
— Дранг нах остен, драп нах вестен! — закричали ребята и кинулись врассыпную.
Лишь меньший Юрин брат, Борька, никуда не побежал. Да и куда мог он убежать на своих слабых, кривоватых ногах, едва освоивших тихий, валкий шажок? В младенческом неведении он выедал мякишек из хлебной горбушки и радостно смеялся, сам не зная чему. Альберт схватил его и повесил за шарфик на сук ракиты. Борька выронил горбушку и ужасно закричал. Теперь пришла очередь веселиться Альберту. Он вернулся в сарай и со вкусом принялся за работу, поглядывая на подвешенного к суку, словно ёлочная игрушка, мальчонку, который сперва орал, потом хрипел, потом сипел, наливаясь свекольной кровью — захлёстка постепенно затягивалась на горле, — и злое сердце Альберта утешалось…
Анна Тимофеевна ведать не ведала, какая стряслась беда, когда в землянку вбежал Юра.
— Мам, Борьку повесили!
Мать опрометью кинулась наружу.
Борька уже и сипеть перестал, снизу казалось, что в нём умерло дыхание. И пунцовое лицо с вытаращенными, немигающими глазами было неживым. Анна Тимофеевна не могла дотянуться до него, и от беспомощности, крупная, широкой кости, хоть и обхудавшая, женщина стала жалко прыгать вокруг ракиты.
Фельдфебель Альберт так хохотал, что плеснул на штаны кислотой. Это спасло Борьку. Немец отвлёкся. Юра встал матери на плечи и снял братишку с сука. Когда Альберт освободился, Гагариных и след простыл, а к дому подкатил грузовик с аккумуляторами, подлежащими зарядке…
Дня через два или три после этой истории Юра и Пузан сидели в сохлом кустарнике, затянувшем придорожную канаву, в полукилометре от околицы. Они успели схрустать по сухарю и луковице, запив обед водой из бутылки, и вновь проголодаться, а шоссе оставалось пустынным. Уже в приближении сумерек послышался рокот мотоцикла. Он шёл к деревне на хорошей скорости, километров шестьдесят, не меньше. И когда резко спустила шина переднего колеса, мотоциклист не удержался в седле, перелетел через руль и шмякнулся на асфальт.
Толстая кожаная куртка и такой же шлем защитили мотоциклиста. Он вскочил и, прихрамывая, побежал к завалившейся набок машине. В передней шине торчал толстый гнутый гвоздь. Мотоциклист сунул гвоздь в карман, погрозил кому-то кулаком и, толкая в руль тяжёлую машину, потащился к деревне.
— Узнал? — шёпотом спросил Юра товарища.
— Ага! Переводчик.
— Он самый, стервец… Пошли!
— Может, хватит? — просительно сказал Пузан.
— Не видишь, что ли, колонна ползёт?
В стороне Гжатска, в синеватой дали, червячком извивалась колонна грузовиков.
— Ну, вижу… Тошнит меня чего-то, — пожаловался Пузан. — Видать, собачьим салом отравился.
— Будет врать-то!
— Ей-богу! Мне бабка Соломония для лёгких прописала. У меня исключительно слабые лёгкие! — И он заперхал, закашлялся, чтобы показать, какие у него слабые лёгкие.
— Что же ты раньше не говорил? — удивился Юра.
— Говорил, ты не слушал. Главное, в животе у меня худо. Так и пекёт снутри, просто невозможно! — И он рыгнул, чтобы показать, как ему плохо.
— Да ты совсем расклеился!
— Я очень, очень больной человек! — вздохнул Пузан и, слегка приподнявшись, оглядел дорогу в оба конца.
Толмач скрылся, а колонна, хоть и плохо различимая в скраденном свете, тянулась к Клушину.
— Так я пойду. Приму чего-нибудь внутрь.
— Валяй! — без всякой насмешки или осуждения сказал Юра.
Он понимал, что друг его болен самой тяжёлой из всех болезней — трусостью, и, будучи сам сохранён от этой болезни, как и от всех прочих, испытывал к нему лишь сострадание.
Пузан с постной рожей покосился на Юру, кряхтя выбрался из ямы и побрёл прочь, одной рукой придерживая больной живот, другой — рёбра, дабы им сподручнее было защищать слабые лёгкие. Отойдя недалеко и полагая, что его уже не видно, он вдарил со всех ног к деревне.
Юра заметил несложный манёвр, но не умел сердиться на тех, кто слабее его. Он усмехнулся, и сразу лицо его стало серьёзным и сосредоточенным, как у охотника на тропе.
Пригнувшись, он двинулся по кювету. Карманы его ватничка были набиты гвоздями, ржавыми зубьями борон, осколками стекла, разными острыми предметами. Он пригоршнями разбрасывал их по шоссе движением, напоминающим широкий, добрый жест сеятеля, каким он и был сейчас…
— В подмосковных полях шла большая война, — говорит Анна Тимофеевна, — а у нашего Юры — своя, маленькая, хоть и небезопасная. А когда отца на конюшне наказали, он и вовсе об осторожности забыл. Напхал раз Альберту тряпок в движок…
— В выхлопную трубу, — поправил Алексей Иванович.
— Ох ты, техник-химик! Какая разница? Важно, что забарахлила Альбертова фунилка. Альберт, конечно, догадался, чья работа, и пришлось Юре у Горбатенькой скрываться. Так до самого ухода немцев он у чужих людей и прожил…
— Ну, а как заговорила наша артиллерия, — вмешался Алексей Иванович, — попрощались мы с герром Альбертом…
— Постой, отец, я сама расскажу, — перебила Анна Тимофеевна. — Я лучше помню.
— Давай, давай! — усмехнулся Алексей Иванович. — Наша мать такая рассказчица стала, что никому слова молвить не даст.