Прочитает на вокзале написанное кириллицей — «ВЛАДИМИР-ВОЛЫНСКИЙ». Пойдет на Фарную и остановится перед домом бабушки Хаи и деда Мотла.
Увидит на улице, перед домом, гору коробок с надписью «Наробраз». Теперь путь к дому шел через народное образование.
Он поднимется на этаж. Увидит, что комната бабушки и деда открыта и совершенно пуста. Ни мебели, ни домашней утвари, даже запахов никаких — ни одеколона, ни нафталина, ни собольих шкурок.
Комната, что справа, дяди Мотла, тоже пустая.
В гостиной и спальне родителей, Отыли и Марка, он увидит чужих людей за чужими конторками. Из кабинета отца будет доноситься громкий стук. Он приоткроет дверь. Увидит стоящего на стремянке молодого человека с молотком и картиной в руках. На картине — золотое пшеничное поле, а по полю идет Сталин и ведет двоих детей — девочку и мальчика. За Сталиным — тракторы, дальше — подъемные краны и новые дома. За домами светит солнце, и от него в разные стороны расходятся длинные, золотые лучи…
Молодой человек поправит на стене картину и обернется к Натану Б.:
— Вы кто?
— Я? — задумается Натан — Я никто… Я так просто…
Повернется, выйдет на улицу Фарную и пойдет куда глаза глядят.
Он будет идти в сторону Луги.
Не останавливаясь, пройдет мимо места, где причаливал свои лодки бородатый Шлёма.
Пойдет вверх по течению и присядет на пень напротив пляжа.
Пляжа не будет. Берег зарастет тростником и густым кустарником.
Он станет вглядываться в заросший берег и склоны, но так никого и не увидит. Ни Бейби, ни Раи. Ни Двойры, ни точильщика Хаима. Ни Ёни, ни фотографа с «лейкой», ни лекаря, ни аптекаря с женой-красавицей. Ни родителей, ни дядьки, вице-бургомистра. Ни племянницы Цили, ни своей семнадцатилетней сестры Рахильки, ни Тавочки, ни ребят, что сидели тогда перед будкой.
Он знает, где они. В Пятиднях, по дороге, что ведет к Устилугу.
Все там.
В одном, общем рву, в сосновом лесу, недалеко от лещины. Откуда каждую осень привозили они бабушке Хае полные корзины орехов.
Все.
И все же он будет сидеть и всматриваться в противоположный берег. В сумерках вернется на вокзал. В поезде он задремлет, и услышит голос, который с тех пор будет появляться в его снах до конца жизни:
— Не нужно туда ходить. Там больше нет никакой реки.
Он перестанет быть Натаном. Оставит Натана над Лугой, речкой, которой больше нет. С тех пор будет Янушем Б. Закончит медицинский. Станет исправлять промахи Господа Бога.
Создавая очередного человека, Бог время от времени задумывается, устает, начинает скучать или просто решает пойти пройтись. И тогда человек рождается недоделанным — без носа, уха, щеки или губ. Януш Б. должен будет это исправить. Хрящик он возьмет из ребер, между шестым и седьмым, там, где их больше всего, кожу — со лба и с живота. Смастерит из кожи и хрящиков недостающую часть — и пришьет ее пациенту. Он лечил младенцев, который рождались без нёба. Их нежные ткани были для него строительным материалом, из которого он сооружал что-то совсем новое. Созданные им носы, уши и нёба будут утверждать, что они — настоящие. Будут по-настоящему расти и радовать хозяев. Фотографии пациентов Януша Б. появятся в учебниках хирургии. Американская клиника предложит господину профессору возглавить кафедру. Американские студенты будут сосредоточенно следить за его руками — маленькими, нежными, с пухлыми, как у ребенка, пальцами.
Он поселится в маленьком, спокойном городке, где-то в центральных штатах. Состарится и начнет описывать свою жизнь: Колыма, медицина и Владимир-Волынский. Под крылышком оптимистичной и энергичной американской жены. В часе езды от реки Миссисипи.
— Apples are so sweet, — жена внесет фрукты в гостиную и радостной, белозубой улыбкой постарается выразить всю сладость яблок. — So sweet… А он почувствует сладость осенних яблок из их сада. Осенние яблоки съедали, антоновку и ранет укладывали в сундуки и пересыпали соломой. Через некоторое время сундук открывали и выбрасывали испорченные плоды. Всю зиму в доме стоял запах яблок.
(Эти запахи — дома бабушки и родительского дома — слились в неповторимую смесь из собольих шкурок, одеколона и подгнивших яблок. В гостиной профессорской виллы. В часе езды от реки Миссисипи).
Всю важность того, что не важно — запахов, лиц соседей с Фарной, праздничного платья бабушки Хаи, темно-синего, бархатного с гипюровым воротничком… — он оценит, слушая стихи своего приятеля и пациента, профессора английской литературы.
Приятель, сын евреев из Варшавы и Сосновца, никогда не спрашивал родителей о мире, из которого они пришли. О той старой, погибшей цивилизации. Жил совсем несчастливой любовью и писал о ней длинные, никому не нужные стихи.
Когда родители умерли, он начал писать стихи о незаданных вопросах. Спрашивал об улице, о доме напротив, о лицах соседей и бабушкином платье. «Мама… Не говори мне о важном, расскажи мне о малом…».[3]
Не успевший спросить приятель будет лежать в клинике профессора Б. с раком щеки. По вечерам они будут слушать еврейские песенки. Приятель расскажет об отце из Сосновца, который не пропустил ни одного дня на своей трикотажной фабрике в лондонском East End’e. Даже на смерть не взял отгула — умер во время отпуска. Прочитает стихи о его последних словах. Звучали они так: «Ой-вэй…», что в английском написании выглядит как oy vay. Профессор Б. задумается: «Вздыхают ли еще oy vay евреи в Сосновце?»
— Американские евреи стали американцами, — заключает излеченный от рака щеки приятель. — Я американцем не стал. Не стал и англичанином, хотя закончил Кембридж. Надеялся, что приеду в Сосновец — и почувствую себя польским евреем. Не почувствовал. Похоже, моей родиной стали стихи о незаданных вопросах.
Беседу о вещах маловажных прервет глухой удар о внешнюю стеклянную стену, отделяющую комнату от сада. О стену разобьется птица, большая, вызывающе красивая, с голубыми крыльями. Примет прозрачное стекло за воздух, резко ударится о него — и упадет с закрытыми глазами на землю.
— Потеряла сознание, — поставит диагноз профессор Б. — Нужно оставить ее в покое.
Посмеется над предположением о том, что птицу за ним прислали.
Он не будет верить ни во что — ни в знаки, ни в птичьих посланцев, ни в души.
«Душа — это наши мысли, наши дела, наша совесть и любовь, и она умирает вместе с нами», — напишет он в своей книжке.
Людомирская дева не обрадовалась бы, узнав, что ее правнук не верит в души.
Зато верит в Колыму и в Пятидни.
А также в гены, благодаря которым руки передаются по наследству и через сто пятьдесят лет.
Он первым заметит, как зашевелится голубое крыло, и птица за стеклянной стеной откроет глаза.
Без сожаления посмотрит, как она улетает.
— Это хищник, blue jay[4]. Небось высмотрел белочку и нацелился. Ну ничего, еще где-нибудь поймает, на поздний ужин.
СПАСЕНИЕ
Давид, цадик из Лелёва, учил: «Пока человек или целый народ не дойдет до познания собственных ошибок, ему не достичь спасения. Мы можем быть спасены лишь настолько, насколько познали самих себя».
У него был сын, который тоже стал раввином в Лелёве. У лелёвского раввина были сын и внук — раввины в Щекочинах. У щекочинского ребе была дочка Ривка, внучка Хана, которую звали Андзей, и правнучка Лина.
Жарким июльским днем тысяча девятьсот сорок второго года внучка цадика в шестом поколении Хана, которую звали Андзей, и ее дочь, семилетняя Лина, ехали улицами варшавского гетто на Умшлагплац. Несколькими минутами раньше их вывели из дома на Твардой и погрузили на подводу, запряженную одной лошадью. На подводе сидели два еврейских полицая; один погонял коня, другой стерег людей — стариков, которые ни о чем не просили, не молились и не пытались бежать.