— Это они из-за Калистратова ездют, — заключает Марья Николаевна, — Тот раз, говорят, не достучались — выпимши спал.
— Калистратова гнать надо отсюда в шею! — возмущенно говорит Игнат Степанович. — Такой объект требует серьезного отношения. А ему разве что снег зимой можно доверить. Прихожу я как-то на дежурство его менять, а возле ворот опять консервные банки, бутылку-то он подальше забросил, знаю. Говорю, ты что же это, сукин сын, соришь тут? «А чего, я ничего, не на самой же территории, Степаныч». Показываю ему вниз, где свинарник: там исключительно крысы расплодились. По нюху найдут твои объедки, А крыса, Марья Николавна, это пострашнее самой исключительно дохлой кошки.
— Ну-у, крысы вообще страшнее ничего нет, — кивает Марья Николаевна. — Я уж до чего чистоплотная, и то все остатки боюсь кинуть даже в распадок, с собой несу. Если крысы повадятся сюда — беда будет.
— То-то же и оно. А Калистратову этому хоть кол на голове теши. Сегодня скажу на собрании, все исключительно скажу, как на духу. Пускай замену делает третьему сменщику. Не могу я такое терпеть.
— А что за собрание? — интересуется Марья Николаевна.
— А шут его знает, производственное, какие-то, говорят, важные вопросы решать будут.
— Может, повышение зарплаты?
— Не, повышение было.
— Вы там, Игнат Степанович, про спецовку скажите. Кожухи совсем истерлось, пора бы и новые.
— Срок не вышел. У нас как в армии: положено три года — носи.
— Я и двух не проходила, а уже и швы расползаются.
— Это, Марья Николавна, мы сами, как бы это сказать? — Игнат Степанович подыскивает нужные слова, чтобы ненароком не обидеть Марью Николаевну. — Не сильно бережем мы их сами, потому как исключительно в этих кожухах ходим все дни, а не только на службу, — Игнат Степанович извинительно покашливает, ему делается неловко оттого, что он упрекнул Марью Николаевну в использовании спецодежды, так сказать, в личных целях.
Марья Николаевна смущенно поправляет под шалью волосы, собираясь с духом, и пока еще не знает, как ответить на такие слова.
— Да уж куда мне, старой, ходить? Так, пробежишься за хлебом — вот и все дела. — Потом находится: — Прелый мне кожушок-то достался, прелый. Видно, лежал где в сырости, вот швы-то и ослабли. Ну, да ничего, починю.
— Конечно, конечно, — обрадованно соглашается Игнат Степанович, радуясь такому повороту разговора. — У меня дратва еще своя сохранилась, игла исключительная, в другой раз прихвачу. — Он стыдится предложить Марье Николаевне починить ее кожух, но она это понимает и благодарно смотрит на собеседника.
Молчат. Пауза неловко затягивается.
Откровенно говоря, Марье Николаевне совсем ни к чему эти беседы про одно и то же: водоем, куры, кожухи, крысы, дизентерия… Хочется ей иного разговора — про то, как она жила, как ждала своего Семена с фронта и не дождалась, про сны свои чудные, в которых все чаще ей видится собственная былая молодость, про болезни нонешние, про детишек, которые из-за родителей обделены на этой Чукотке материковскими благами… Да и о самом Игнате Степановиче она мало знает: всю жизнь проработал инкассатором, похоронил жену и подался на Север, к сыну, — вот и все. Но нравится он ей своей обстоятельностью, спокойным нравом: непьющий, душевный, с таким-то и доживать спокойно, любо. Да как об этом скажешь?
Игнат Степанович смотрит в одну точку, скатывал в крепких пальцах хлебный мякиш. Исключительно не похожа Марья Николаевна на его покойную супругу Марфу Тимофеевну — та-то говорлива, говорлива была, слово не даст вымолвить, да и на подъем скорая, хохотушка… Даже внешностью исключительно разные. А вот, поди ж, встречаясь с Марьей Николаевной, он непременно вспоминает свою Марфу.
Игнат Степанович крутит ус и все покряхтывает, не зная, что сказать:
— Весна нынче затягивается, одни пурги. А у нас, на Кубани, верно, грачи уже в борозде. Думка у меня есть: разбить летом возле водоема пару грядок под редис.
— А я храню семена ромашки, — оживляется Марья Николаевна, — говорят, в Певеке они вовсю растут. А мы то южнее — значит, у нас будет своя ромашковая красота. Начальство не воспротивится?
— Оно будет исключительно радо. Где вода, там и растительность должна произрастать.
— Господи, скорей бы уж тепло! — вздыхает Марья Николаевна. — Так эти зимы чукотские надоели.
Разговор потихоньку затухает, Игнат Степанович поднимается, еще некоторое время топчется своими подшитыми валенками по комнатенке: заглядывает в печь, без нужды трогает обклеенные газетами стены:
— Ну, я пошел. Счастливенько вам тут. Закрывайтесь, — Он натягивает кожух, шапку.
— А расписываться в журнале, Игнат Степанович? — с улыбкой напоминает ему Марья Николаевна. — Забыли?
— Тьфу ты! Опять забыл. Памяти — никакой.
Игнат Степанович водружает на нос очки, берет журнал и в графе «Дежурство сдал» ставит подпись. Ниже ее, в графе «Дежурство принял», расписывается Марья Николаевна. Она расписывается аккуратно, стараясь не задеть размашистые буквы Игната Степановича, а сама в который уже раз думает: «Ну точно, как в загсе, только свидетелей нету…»
Они вместе выходят из балка. Поселок отсюда, с водоема, как на ладони. Нещадно дымит кочегарка, не портя, впрочем, нежных розовых красок позднего северного рассвета. Горы вдали еще студено-сини, молчаливы. На ровном снежном поле бухты темнеют черные точки флажков — зимний аэродром. Слева за зубчатыми останцами крутой сопки небо подернуто сумрачными тенями — там находится крупная электростанция и водохранилище, откуда вода по трубам идет вначале в охраняемый ими водоем, а потом разливается в дома и квартиры. На водоем проведен телефон, и надо раза два-три за дежурство сообщить уровень воды в резервуаре. Мерку изготовил сам Игнат Степанович: обычная веревка с узлами через каждый метр, на конце — запаянная консервная банка — поплавок. Просто и удобно. А раньше с шестом мучались, опускали его в питьевую воду до самого дна. Не мог спокойно глядеть на это Игнат Степанович, вот и придумал свой способ. Баночка-поплавок всегда чистая возле печки висит, не то что шест… Да что говорить, все здесь своими руками устроено: и ограждение, и засов с клинышками, чтобы, значит, с той стороны никто не мог сдвинуть, а сколько внутри балка пришлось повозиться? Спасибо, Марья Николаевна помогла обклеить стены да коврики из дома принесла. Чисто и уютно на посту помер три, как дома. Лишь после дежурства Калистратова непорядок: то окурок воткнут в неположенном месте, то клеенка на столе чем-то залита, то мусорно возле печки…
Игнат Степанович не спеша прощается и потихоньку спускается вниз, в поселок, к людям. И пока он идет, все думает об этих еще спящих в своих теплых постелях мужчинах, женщинах, детях. Они спят, а вода по трубам неслышно журчит, огибая всякие закругления, поднимаясь вверх на пятый этаж, снова скатываясь вниз. Над кирпичной баней клубится пар. Пойдет сегодня Игнат Степанович в парилку… Даже когда выпадает ему дежурство, любит Игнат Степанович эти суматошные банные дни — субботу и воскресенье. Расход воды резко увеличивается, и он, словно главный диспетчер большого предприятия, непрерывно звонит то на насосную — тормошит дежурных, то в баню, а если надо, и самому начальнику комбината коммунальных предприятий. Как же иначе, люди за неделю наработаются, парилка для них — праздник и отрада. Ванные, они и есть ванные, а баня совсем иное дело — баня парит, баня правит, баня все поправит…
В родном подъезде пахнет вареной курятиной, смешанным запахом многих квартир.
Часа через два Игнат Степанович выходит из дома, но уже не в кожухе, а в своем старом материковском пальто с цигейковым воротником. Он идет на собрание в отдел вневедомственной охраны.
Из милиции Игнат Степанович выходит другим человеком. Он растерянно топчется возле крыльца, потом отворачивает воротник и зябко прижимает концы его к самому носу. Бредет он совсем не в ту сторону, в какую ему надо идти. Добрые глаза Игната Степановича вдруг приобретают старческое кроткое выражение, в них усталость и печаль. А в ушах все еще гудит рокочущий бас майора, их начальника: «С вводом автоматической сигнализации у нас появилась возможность высвободить людей с поста помер три»…