— А я словно чуял, что вы приедете. Весь день на душе будто баян играл, — сказал он, щурясь, и переставил керосиновую лампу так, чтобы видеть лицо Елены Станиславовны. Она принялась распаковывать свои сумки…

— Варенье вот вам, Устин Анфимович, малины нынче — ужас сколько! А это тоже вам, подарок. — Она встряхнула яркую клетчатую рубашку. — Не знаю угадала ли? А тут свежие яблочки, прямо из сада. Откушайте, откушайте. А это мед с сотами. Очень полезен.

Верхососов от волнения постукивал фальшивыми зубами безо всякой надобности выходил в коридор, спохватившись, принимался доставать из своих тайников рыбу, икру.

Сели тесно. Выпили. Елена Станиславовна раскраснелась, но от еды, однако, отказалась, лишь попробовала икорки.

— Дуб высотой своей отличен, а человеку вес приличен, — серьезно сказал Верхососов, — Я вот никак не могу добиться упитанности тела, даром что ем сытно.

— А я всю жизнь борюсь с полнотой, — откликнулась Елена Станиславовна, — женщина должна быть изящной.

— Это городским пигалицам пристало худобу вырабатывать, чтоб в трамваи влезать, — возразил Устиныч, — А женщина деревенская по природе своей должна иметь широкую стать, крепость. На ей ведь весь дом держится.

— Я человек не деревенский. Всю жизнь на фабрике. За день так набегаешься, что и захочешь — не располнеешь.

Верхососов довольно хмыкнул.

— Это правильно. Сиднем сидеть — последнее дело.

Захмелевший Луноход пытался чуть ли не силой влить Устинычу рюмку водки, но тот решительно пресек назойливость Лунохода и внимательно посмотрел на гостью:

— Я хмельное не употребляющий. Это организму жестокая отрава.

— А я для веселья иной раз и пригублю.

— Это дело, можно сказать, ваше, я лично — ни-ни. Не балованный. Курить — курю, но это… — Устиныч брезгливо поморщился.

— А я когда закурю, вроде бы и не так тоскливо сделается.

— Отчего же тосковать? Жизнь не может быть плохой или хорошей, она просто разная. Меня вон как вертело… А ничего, не позволяю душе поблажку. Креплюсь.

— Вы мужчина, Устин Анфимович. А женщине иной раз, знаете, как ласка нужна…

— От слабости это. Ну да женщина — вещество мягкое, чуть дал слабинку… — Верхососов посмотрел на меня и почему-то смешался, — Да нет, что это я говорю. Я говорю, что душевность должна обоюдно содержаться в теплоте, в лелеянности. — Он махнул с досадой рукой. — Да что это я? Какую-то чушь несу, Лучше я вам поиграю.

Он достал свой баян и заиграл мелодию, от которой у всех защипало в горле.

— Душевный человек, — сказала мне на ухо Елена Станиславовна и украдкой смахнула слезу. — Жалость такая у меня вдруг.

Гостье постелили на егерской кровати. Сам хозяин с Драгомерецким расположились на полу, а мы с Луноходом устроились в коридоре на шкурье. Выло жарко, и дверь в избе осталась приоткрытой.

— Я, Лена, человек открытый, — доносился тихий вразумительный голос Верхососова. — Обскажу без утайки всю свою судьбу, а ты откройся мне. Чтоб как на духу!

— Какой вы, однако, Устин Анфимович! Легко ли? Всяко бывало. А вот с годами жизнь стала пуста, как раковина. Не знаю и сама, как это случилось.

— Нужно стремиться, чтобы жизнь была простой, как свет дня. В этом весь смысл. Я вот живу здесь простой красивой жизнью. Солнце — мой календарь, земля — кормилица, небо — мое дыхание, воздух — моя вода…

Я удивился, потому что не предполагал в Устиныче дара поэтического воображения.

— Но ведь и так жить нельзя, Устий Анфимович, — Кровать скрипнула. — Один, словно перст.

— Так теперь нас двое, как я понимаю. Или нет?

— А смогу ли я здесь жить, Устин? Посредине-то болота. С тоски оглохнешь.

— Да это не болото, это дожди.

— Все равно. Случись что — и врача не вызовешь. Люди мы немолодые…

— Командование обещало рацию поставить.

Ответом была тишина.

— Ну да утро вечера мудренее, — сказала через некоторое время, зевая, Елена Станиславовна.

— Конечно, конечно. Отдохните пару деньков, а там и за дела.

— За какие дела?

— По дому все, по дому. Бельишко состирнуть, обед сготовить, летом — ягодья, грибы, рыбка. Зимой пушнину начнем обрабатывать.

Елена Станиславовна опять долго молчала, потом вздохнула:

— Я вижу, вы человек строгих правил, мастеровой. Жизнь вас помыкала, но не сломила. Вот вам мое слово: айдате ко мне в Майкоп. Хоть по-человечески жить будете. Возьмите отпуск поначалу, осмотритесь. Да и я поближе вас узнаю… А мне там тоже мужская рука нужна: то огород вскопать, то гвоздь где забить — да мало ли дел…

Луноход шепнул мне с ухмылкой:

— Слыть, баба она не промах. «Мужская рука»… Нашего Устиныча голыми руками не возьмешь. Интересно, кто кого пересилит?

— Сейчас не могу, Лена. Только на ноги здесь встал, только дело начал. Для собственной самостоятельности необходимо мне еще год-два пожить, собрать деньжат, а уж тогда кумекать о новом направлении в жизни.

— Зачем вам деньги? Пенсия есть — и хватит.

— Есть у меня заветная мечта, Лена, — купить часы стоячие, со звоном. Чтобы каждые полчаса таким прозрачным голоском — тлинь-тлинь-тили, тлинь-тлинь-тили… А? И чтоб маятник позолоченный, с блюдце. А футляр под орех.

— Странный вы человек. Есть у меня часы, хоть и не стоячие, а со звоном…

В том же духе они еще немного поговорили и утихли под хмельной храп Драгомерецкого.

Елена Станиславовна все утро до самого обеда сиротливо просидела на поваленном бревне, что-то вычерчивай прутиком возле ног. Грустно поглядывала на просторы мокрой тундры.

Луноход выклянчивал у Верхососова бутылку рома и пытался выяснить подробности первой брачной ночи. Устиныч ответил зло, с раздражением, но откровенно.

— Я мужик неторопливый. Другой бы, сломя голову, ухватился за подол, да не отпускал бы до самого Майкопа. Шутка ли — сразу и дом, и сад, и баба. Такого случая больше не будет. А я подожду, когда она свои слова в третий раз повторит.

Он закурил и задумался, потом с недовольным видом.

— Вообще-то она сильно в годах. Портрет-то, который присланный, не нынешний…

— Молчи, Устиныч. Сам бы на себя посмотрел, — не выдержал я.

— Так-то оно так, да помоложе — оно затейнее…

Елена Станиславовна вернулась в райцентр к нам, как-то неопределенно пообещав Верхососову, что надо подумать, взвесить все.

Устин Верхососов был ошарашен ее отъездом, замкнулся, мрачно сдвинул брови. Видно, надеялся, чудак, что она сразу и останется у него насовсем.

В райцентре Елена Станиславовна подарила мне и Луноходу по штопору в виде большого ключа, поблагодарила за все. Я спросил ее, когда опять поедем к Верхососову.

— Большое, большое спасибо за хлопоты. Вы настоящие герои! Но к Устину Анфимовичу я не поеду. Он ведь совсем отвык от людей, и я ему скоро стала бы в тягость. Передайте, пусть в отпуск ко мне приезжает. А там будет видно.

Луноход смачно сплюнул:

— Выходит, наклевка вышла, небольшой, так сказать, прокольчик?

— Он ведь ждать будет, — сказал я. — Душа у него ранимая, обнаженная.

Фотография невесты со стола Верхососова исчезла. И серый профиль воина на открытке, казалось, стал еще жестче и суровее. Что-то изменилось в лице Устиныча: то ли складки вокруг рта стали глубже от сбритых усов, то ли в глазах появилась тоска, отрешенность.

Уже давно, с того самого дня, когда он поселился на озере Плачущей Гагары, все словно бы проходило мимо его сознания. Мир ограничился замкнутым пространством тундры, в котором кроме него из людей были я да Луноход. Однажды он заметил, что перестал тосковать по дождю, когда стояла жара, а в пурговые дни не особенно ждал затишья. Не вздрагивало сердце, когда мимо окон ковылял выводок утят…

Он привык ко всему этому, как привыкают горожане к звону трамвая.

Окончательно вывела его из равновесия затеянная было история с женитьбой. Как будто натянутая струна лопнула вдруг в душе Верхососова, но продолжала безысходно, тоскливо звенеть.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: