Кушай, не обляпайся, средний, я такое уже в своем мире видел.
Жаль только – Гермес всё-таки перелил вина в кроткого Хромца, и теперь тот в неуправляемой ярости. Его не заставишь освободить Зевса: он будет бегать по двору и крушить, а если попадётся под молот колесница с Громовержцем – и ее в щепки расколотит под нескончаемый припев: «Куда?! В цепи?! И орла…?!» А Посейдон сейчас очнется, схватится за колчан – и Гефест уляжется поперек второй поваленной им колонны, а тогда хаос прекратится, и момента больше не будет…
Действовать надо сейчас, пока из-за пыли они не видят друг друга.
Я выждал момент: колесница как раз поравнялась с Гефестом, и тот взметнул молот, яростно грохнул по борту, сминая и дробя свое же произведение. Божественным рывком я толкнул себя на колесницу, у коней подломились от ужаса колени, и они упали на мраморные плиты, перепутавшись гривами и упряжью, калеча друг друга копытами.
Я ужалил двузубцем один раз – и адамантовые звенья, опутавшие Зевса, лопнули. Младший от болтанки в колеснице начал приходить в себя – тряс головой, что-то бормотал.
По морде я ему прибавил просто с разгона, не успев остановиться. Спасибо – не двузубцем, а правой, открытой.
Могу прозакладывать ключи от Тартара – Владыку никакими сонными чарами не удержишь, если ему дать пощёчину.
С колесницы я шагнул уже не торопясь. Кони Посейдона били копытами, просили пощады, но хозяин не слушал, хозяин был занят сдуревшим Гефестом, не желавшим подставляться под трезубец. Они так и носились в облаке пыли: бирюзовый блик – Посейдон, огненный вал – Гефест, золотая струна – это Аполлон от молота уворачивается. Капюшон свалился, златые локоны растрепались, лицо покраснело, и по всему видать, что Аполлону такие танцы не по нутру: еще немного – и пристрелит брата!
Огонь! Нет, слепая мощь волн (вспомнил Жеребец, над чем царствует!). Золотая стрела! Сломалась о ярость, раздавлена кулачищем: «Ещё и стрелы?!» Молот! Трезубец…
Всё, сколько можно уже мазать по такой мишени.
Гефест наконец подставился, а может, Жеребец собрался и ударил точнее. Кузнец повалился, так и не расставшись с молотом. Яростно прохрипел: «Одолели!» – с ненавистью взглянул на кривые, жалкие ноги, выглядывавшие из-под хитона.
Посейдон подошёл, брезгливо отбросил молот от руки кузнеца. Спросил:
– Ну, и что с ним? С Лиссой ночки проводит?
– Пьёт, – махнул рукой Аполлон. – Гермес говорил – с ним было такое, когда покарали Прометея.
– Хорошо, – слово просочилось сквозь зубы медленно, коварно, как вода, проникающая в трюм. – Всё равно бы пришлось. Он слишком предан Зевсу.
Движение было царственным. Отточенным, красивым: наверняка Посейдон тысячу раз представлял, как он протягивает руку к колчану, достаёт холодную белую стрелу – произведение Циклопов…
Только вот закончился жест неизящно: пальцы схватили воздух. Попробовали поискать молнию пониже – нет. Повыше, левее, правее – нет… Пощупали колчан – на месте…
– Не это ли ищешь… брат?
Голос пал на площадку первой приближающейся грозой. Угольно-серой тканью туч, укрывающих вершину Олимпа. Мягкими, отдалёнными раскатами, обещающими большую бурю.
Захрипел аэд – песенный спутник Аполлона. Он не хотел придумывать эту песню. Не хотел знать, чем она закончится.
Наверное, Мусагет тоже хотел бы зажмуриться – но он стоял, молча глядя на отца. Даже не пытаясь наложить стрелу на тетиву. Знал – не успеет.
Потому что в руке Владыки Неба – молния.
Потому что глаза Владыки Неба сузились в опасном прищуре – когда он так щурится, то опередить его невозможно.
Потому что Громовержец, выпроставшись, стоит возле немо кричащих от боли лошадей – и выглядит как в старые военные времена: хитон простой, волосы всклокочены и сияют неизвестно от чего, лицо светится холодным гневом, а щека отчего-то горит.
К ногам Громовержца медленно сползают остатки кем-то разбитых цепей, а губы – тоже белые – едва шевелятся, а гром рокочет всё ближе и ближе:
- Ты рано взял мой колчан, Посейдон. С каких пор ты крадёшь у спящих?
Вдалеке, отзываясь на гнев Владыки, блеснула чужеродная зарница. Тучи Нефелы почернели, овцы обернулись драконами, веющими холодным ветром.
Шквал клыками рванул за подол хитона.
Я отвернулся. Шагнул, не размениваясь, сразу к подножию Олимпа. Ведь и гиматия же не брал: закутаться не во что. И сандалии легкие.
И нечего там смотреть и слушать: против бодрствующего Зевса они не выстоят.
Подумал, шагнул еще раз. Выбрался на зеленый холм, с которого Олимп казался средних размеров муравейником. В муравейнике творилась какая-то беда: плотным роем разозлённых ос вокруг вершины сбивались тучи, изнутри пробивались белые вспышки – хлесткие, короткие.
Гром рычал уже в полную силу, но до меня докатывались только гулкие отзвуки.
Снял шлем: тот давил ноющие виски. Всё равно никто не узнает: сидит на холме мужик в годах. Сутулится, взглядывает на Олимп, прутиком что-то чертит.
Хитон простой, наверное, местный деревенский дурачок.
– Ух, - сказал Гермес, спрыгивая на траву возле меня. – Папочка злится.
Заухмылялся и ткнул пальцем в сторону гермы, косо торчащей в отдалении, у леса. Странная, нелепая герма: нет ни перекрёстка, ни вообще дороги, а она стоит.
Вот, значит, как он меня нашёл.
– Я не опоздал с Гефесом, Владыка? Ни в какую пить не хотел! Пока уломал, пока предложил за Прометея выпить, пока он мне плакаться начал… Успел?
– Успел, – сказал я.
Тучи вокруг Олимпа сжались, спрятали гору в душный мешок.
Гермес сидел раскрасневшийся и пропитывал воздух винным духом.
– А зрелища я не видел, – посетовал, – пошёл слуг поднимать, рабов, харит, да вообще – всех. Чтобы свидетелей побольше на всякий случай. Чуть добудился некоторых. И чем это они их?
Я не ответил. Ничего не нарисовал. Молча рассматривал прутик с остатками зелени. В глазах плыли плесневые пятна – следы снов.
– Ты скажешь, что Гефест освободил Зевса, – медленно проговорил я, когда племянник перестал перечислять, что разгневанный Громовержец сотворит с заговорщиками.
– Так ведь он же и освобо…
– Ты. Скажешь, что он освободил Зевса. Сначала Гефесту. Потом всем.
– Понял, – скроил благостную мину племянник. Потом не выдержал, хихикнул: – Об этом Мусагет песни не будет складывать. А жаль. Надо бы, надо бы. А больше всего – о тебе, надо бы, Владыка. Не знаю уж, как ты это устроил – но тебе любой из нынешних героев позавидует!
– А вот этих поминать не надо. Накличешь.
[1] Дамат – в древней Греции советник при дворе басилевса.
[2] Дий – одно из имен Зевса.
Сказание 3. О чёрных и белых крыльях
Есть близнецы – для земнородных
Два божества – то Смерть и Сон…
Ф. Тютчев
У Владык всё великое. Если победы – до небес. Враги – в общем-то, тоже до небес, они не слишком отличаются от побед. Любви – на сотни песен, мудрости – на сотне мулов не увести, а уж справедливости сколько!
Поэтому Владыки не должны видеть дурных снов. Потому что кошмары будут им под стать – великими. Безжалостными. После такого кошмара можно невзначай схватиться за молнию или за трезубец – и прости-прощай какой-нибудь смертный народ, невовремя подвернувшийся под руку.
Сны смотрят на меня из черных вод Амсанкта. Толпятся, обиженные. Они только что вытекли в воду вместе с памятью и теперь не хотят тонуть. Сны Аида-невидимки: черная пасть Тартара и белая усмешка отцовского серпа, голубые глаза барашка-Офиотавра и алые плоды, прорастающие из детских тел на острове Коркира.
Сны Владыки подземного мира: бесконечная череда теней и тянущие в мольбах руки грешники. Белые и черные перья – вперемешку. Юноша, струны кифары которого вызванивают непростительное, невозможное: «А если бы у тебя отняли…»
Снов что-то многовато. Не навеянные коварным жезлом Онира, – свои собственные. Пятнами плавают в черных водах, подмигивают нагловато. Подначивают: а правда, что Владыки не видят кошмаров? Или всё-таки врешь?