И Гера, испуганная нахмуренными бровями супруга, назовет подельника.
Указав при этом на мой мир.
Мир, в котором водятся чудовища с белыми крыльями.
Дворец был легким, стрельчатым. Не дворец – пара крыльев: примерь – и полетишь. Розовая мозаика змеилась по белым стенам, изображая то пастушек с сатирами, то розоперстную Эос (в таких позах, что розоперстная, увидев такое, стала бы еще и краснощекой). Дворец, сколько его помнили в подземном мире, звенел музыкой, полупьяным весельем, женскими игривыми голосами – а тут вдруг смолк, задышал осторожным, опасливым покоем.
«Никого нет дома», – честнейшим образом смотрели подслеповатые окна.
Ну да, как же, никого нет. Вон и Нюкта у входа разместилась – встречать. В черных с серебром скорбных одеждах, с заранее приготовленной мольбой на лице – что, Ночь, долго за любимого сынка мольбу готовила? Небось, пару месяцев, как узнала о крахе заговора против Зевса?!
– Владыка… молю…
– Где он? – бросил я, шагая с колесницы. – Или ты спрятала его под своим покрывалом, Великая Нюкта?
К дворцу не сделал ни шагу – и без того видно, что хозяина нет дома. Да Владыкам и не к лицу ползать под кроватями, ища незадачливых подданных.
– Он не знал! Владыка, не знал! Гера солгала ему, сказала, что хочет только не допустить Зевса на очередное свидание…
– Глупость нужно карать, о Великая.
– Владыка! Аид! – я окинул ее холодным взглядом.
Руки прижаты к груди. Глаза огромны, бездонны, полны ужаса. Сейчас на колени упадет – просить за любимчика, за маленького, белокрылого любимчика, за маменькина сыночка…
– Я прошу тебя как мать…
– У меня нет детей, Нюкта. Я не понимаю таких просьб.
Вздрогнула. Прикусила губу, потемнела глазами еще больше, хотя куда там – больше?
– Таната ты бы не стал карать за такое, – выговорила глухо.
– За него ты бы не стала просить, – отозвался я равнодушно.
Прикрыл глаза. Шепнул миру: след. Ищи. И черный нос невидимого пса, следуя легкому запаху макового настоя, которым был пропитан дворец, заскользил по скалам, пронесся вдоль асфоделей, потянул воздух Среднего Мира, которым веяло от входов… Там? Нет, не наверху, а совсем даже наоборот – ближе, ближе, мимо Тартарской пасти, мимо тщетных ударов в кованные Гефестом двери, вдоль русла Амелета, к другому дворцу – бархатно-фиолетовому, искрящемуся драгоценными камнями…
– Что же ты не сказала мне, что сын гостит у тебя, Великая Нюкта?
– Владыка… – простонала она безнадежно, зарываясь лицом в свое покрывало.
Мир ликующе лаял в уши: отыскал! Вижу! Чую!
Взять, – приказал я миру. Сюда.
Гипнос вывалился ко мне под ноги через два удара сердца. Взглянул в лицо – охнул, прошептал: «Я правда не знал, Владыка…» – и замер скрючившись, на коленях.
Не пытался ни улыбаться, ни играть в друзей: знал, с кем говорит.
А мне хотелось орать. Не по-владычески, а как в бою – срывая связки. «Не знал?! Ты не знал, на что идешь, усыпляя Зевса?! Навевая на Громовержца крепчайший сон, какой только можно вообразить?! По просьбе дражайшей Геры?!»
– Могу тебе рассказать, – я говорил тихо, невыразительно. Глядя сквозь него. – Очень скоро Зевс доищется, кто его усыпил. Услышав твое имя, он вспомнит – в чьей свите ты состоишь. Потом задаст себе вопрос: по чьему приказу ты действовал.
Он, зажмурившись, мотал головой, кусал губы, как будто больше всего на свете боялся услышать это. Нюкта сделала шаг вперед, хотела молить опять – я остановил ее жестом.
– Ты посеял вражду между подземным миром и Олимпом.
– Нет! – вскинулся, в отчаянии захлопал крыльями. – Владыка, я расскажу Зевсу… поклянусь Стиксом, что действовал без приказа! Стиксом! Я…
Я шагнул назад, пока он не принялся лобызать мне плащ. Что ты, белокрылый, между нами ведь совсем ни к чему такие церемонии. Я бы тебе лучше сейчас – по-старому, чтобы тебя аж под свод унесло. Не за провинность – за непонимание.
Непонимание того, к чему могло привести твое неумение думать.
Крик царапал горло, его приходилось силком пропихивать обратно в грудь.
«Стиксом?! На кой мне Стикс? Ты хотя бы понимаешь, что было бы, если бы я не успел, ты хоть понял, что я был в шаге от того, чтобы ударить из пустоты – и сесть на трон Зевса, ты хоть на секунду осознал, что я готов был – понимаешь, я готов был бить, если у меня не будет другой возможности!!»
– Хорошо, – взгляд спокоен и брезглив, голос – холоднее и ядовитее вод Запада. – Клянись ему. Стиксом. Чем хочешь. Изведай на себе справедливость Громовержца. Ощути его мудрость. Гера, Посейдон и Аполлон ощутили ее в полной мере. Интересно бы знать, что брат припас для тебя.
Бог сна сделался белее своих же крыльев. Нюкта обронила покрывало, которое комкала в пальцах – мягкие складки ночной ткани упали к ногам. Казалось: мать загородит сына. Заступит маленького пестуна от взгляда царя, клятвы Стиксом, кары Зевса…
Осталась стоять на месте. Только губы пошевелились, выбросив неожиданное:
– Нет. Покарай его сам, Владыка. Не отправляй к Зевсу. Это будет выглядеть правдиво. Ты разгневался из-за брата, придумал кару… Владыка, ты обещал мне награду за помощь с Фаэтоном…
Награду – кару? От того, кого звали Страхом? Карателем Олимпа? Гипнос шею вывихнул, уставился на мать непонимающими глазами: чего просит?! О чем говорит?! Тут ведь еще непонятно, кто страшнее-то…
Жаль, умом в Нюкту пошел не любимый сын – ненавидимый. Танат бы понял. Услышал бы главное в голосе матери – потаенную надежду.
Не на справедливость Владыки Аида. На изворотливость Аида-невидимки.
На то, что цари не только карают, но и защищают подданных.
Не трясись ты так, Гипнос. Я тебе сейчас придумаю кару: лютую.
Белокрылый, кажется, не услышал. Продолжил дрожать в мегароне, пока собиралась любопытная свита. Бросал умоляющие взгляды на явившуюся Персефону: заступись, Владычица!
Владычица, устроившись на своем троне, играла крупным белым нарциссом. Посматривала то на мое лицо, то на Нюкту, до ихора кусающую себе губы при каждом моем слове: «посягнул», «брат», «заговор», «Громовержец», «кара»…
Белые перья мельтешили перед глазами, смеялись из сна.
– Легко выбрать кару для того, кто летает. Встань. У тебя нет ничего дороже крыльев, – дружный вздох от всех крылатых в зале. – И я отнимаю их у тебя. Я запрещаю тебе летать.
Тишина белым покрывалом легла на зал, укутала свиту.
– Ле-ле-летать?! – поморгал белокрылый. – Владыка, а как же я…
И обеими руками показал на чашку.
Я пожал плечами – мол, какое мне дело до мелочей? Владыка Аид не оракул – на все вопросы отвечать. Владыка Аид – каратель. Вот, жестокую кару выдумал. А ты – хочешь ползай, хочешь – бегай от смертного к смертному.
Хочешь – харчевню открой и каждому по стаканчику макового настоя наливай.
В общем, вот тебе ужасная казнь, неси, как подобает подземным.
Гипнос так и замер – с чашкой в руках, мелко моргая. Встревоженно зашептались по стенам детки-сны.
Первой прыснула Геката. Пыталась сдержаться – нет, не успела ухватить за хвост серебристый смешок, острый, как игла вышивальщицы. Смешок кольнул Эриний, пощекотал Кер – и размножился, придавленным эхом загулял по залу: «Хи-хи, казнь! Вот уж казнь, так казнь! О-о, куда уж ужаснее!»
Персефона изо всех сил прикрывала ладонью улыбку. Нюкта стояла прямо, глядела – гордыми звездами. Шепнула сыну: «Благодари! Живо!»
Тут уже и до белокрылого дошло. Заухмылялся наконец. Забормотал благодарности (особенно за то, что на Олимпе его еще пару лет точно не увидят). Стиснул чашку, крылья прижал к спине – и двинул усыплять смертных неторопливым, мерным шагом. Напоказ громко стуча сандалиями по бронзовым плитам.
– Мой муж так разгневался, – вполголоса протянула Персефона, – когда узнал, что подданный посягнул на его брата…
– Не гнев – ярость, – поправил я тихо. – Ярость, порожденная страхом навлечь на себя гнев Громовержца.
Подземные дружно делали вид, что не вслушиваются. А может, и впрямь пребывали в экстазе после услышанного.