Вот он – ненавистный свет. Вот мир тени, ставший юнцом на раскаленных плитах.

Вот бывший юнец, которому надлежит стать спасительной тенью.

Двузубец призывно обжег руку, мрак обнял за плечи. Мир стонал, махал подпаленным хвостом: Владыка явился! На плечах вздулись волдыри от ожогов, но первую трещину, ту, под которой стоял, я срастил сразу, просто пожелал: исчезни!

Камни покорно сомкнулись, прыгнули друг другу в объятия, переплелись. Я шагнул дальше, наплевав на уступы, просто в воздух.

Мир мрак?! – подставил спину. Шерстистую, холодящую босые ноги. Плотный сгусток темноты вытянулся, закрыл щитом от стрел-лучей (давно я этой техникой не пользовался!). Двузубец огладил воздух успокаивающе: здесь Владыка!

Еще две трещины, потом одна большая, две маленькие, одна средняя…

Крик мира ударил крыльями по лицу – куда там Зевсовой пташке. Я провалился в воздух, выровнялся, обернулся…

Свод разверзался за спиной, и упрямое солнце проливалось на мир огненными сгустками. На севере сочилось редко, как сквозь сито, на юге било буйной струей.

И старый Уран там, в трещинах, дрожал, испуганный бешеным ржанием.

И солнце, рвущееся в мой мир, посидеть в гостях, смеялось каждым лучиком: что, взял, Владыка? Так и будешь бросаться клеить распадающийся на части сосуд? Или что ты там делать собрался – ты ведь не Нюкта все-таки…

Ага, кивнул я. У Нюкты косы. И борода не растет. А напускать темноту мы и без Нюкты уж как-нибудь…

И как Владыка я уже пробовал, только что – теперь попробуем иначе.

Я удержу.

Тьма пришла не сразу. Потом собралась и прихлынула – от дальних ущелий, от пещер в истоках Ахерона, от изломов черных стигийских скал. Распластавшись, легла между миром и сводом, подставила брюхо под палящие лучи.

И удержала сотню первых солнечных копий. Дрогнула от боли. Заклубилась от злости – еще сотня…

Потом начала медленно выцветать под усиливающимися ударами.

По щеке скатилась соленая капля. Мир трясся и испуганно вскрикивал каждый раз, как в окошко тьмы мелькал солнечный блик. Титаны в Тартаре с восторженным ревом раскачивали стены темницы: решили, что пришло избавление, а может, вспомнили войну.

Стигийские жильцы опасливо высунулись из трясины: посмотреть на битву света и тьмы.

Такое не каждый век увидишь: падающие камни, разверзающаяся плоть скалистого свода. Бьющие в просветы пучки копий, стрелы, дротики, лезвия солнца. И обнаженная фигура, замершая в воздухе со вскинутыми руками.

Атлант с двузубцем.

Только облако темноты, закрывающее мир, не на плечах, а так, над головой.

Щит, принимающий в себя тысячи ударов в секунду.

Заслон от бешеного ржания, неистовой пляски солнца, несущегося прямо над землей, управляемого бездарной рукой мальчишки, мальчик кричит и хватается за борт колесницы, он выронил вожжи, а кони все несут, а жар сжирает землю…

Владыка! Держись, Владыка, мы сейчас… я мать позвал… покрывало будет!

Додумались, ехиднины дети! Тьма под ударами воинственного солнца редела стремительно, новые волны уже не спасали, трещины в сводах росли… что там за возница у Гелиоса?! Он мне всю колесницу в подземелье доставит!

Покрывало Нюкты мягко легло под сводами – искристое, темно-синее, прохладное. Прильнуло к израненным камням, и в подземелье внезапно наступила не обычная полутьма – ночь…

Я опустил руки – плечи отозвались болью. Щурясь, посмотрел на Гипноса – глаза болели так, будто вернулся с полуденной поверхности.

Там звезды с ума сходят, с готовностью поведал белокрылый. – Моря кипят. Хаос Первородный. У Гелиоса лошади почему-то взбесились.

Не лошади – возница. Натертый волшебной мазью юнец. Машет стрекалом, срывает голос в криках, а квадрига чует: не хозяин – и входит в раж все больше.

Покрывало над головой редело. На темно-синем поле проклевывались зловредные солнечные ростки. По стебельку, по кустику, разрастаясь, проедая дырки в ткани.

«Мальчик, шептало покрывало, нет, его хозяйка от своего дворца. – Мальчик, я не выдержу. Больно… мальчик…»

Я кивнул в пустоту и снова поднял двузубец. Упрочил, насколько мог, щит из тьмы (в ход пошли тени от ив и дворцов, озерца мрака от Полей Мук). Безмолвно попросил: Убийца, если ты там – прирежь уже этого придурка на колеснице, пока он не сжег мне вотчину. Плевать, что тебе нельзя вмешиваться.

Только вот вряд ли это остановит бешеную скачку, а значит – нужно шагать туда самому, хватать поводья, надеяться, что эта четверка меня больше боится, чем ненавидит…

Покрывало Нюкты дрогнуло и опало: наверху полыхнуло особенно яростно. Белый огонь и золотой сплелись двумя обезумевшими от любовной горячки змеями.

Волна сияния из разоренного свода ударила в темноту, разметала ее и погасла.

В Стикс с шипением плюхнулся осколок светящегося колеса. Черные воды недовольно забурлили, потом сглотнули – и света не стало.

Разбитая колесница чертила по своду истерзанного Урана золотые следы.

В глубокие трещины над головой врывался воздух Среднего Мира. Средний Мир пах гарью и пеплом, как много лет назад, во время Великой Битвы. Дым верхних пожарищ смешивался с вонью горелых асфоделей.

Я шагнул вниз, отпустил темноту. Вместо влажной собачьей шерсти под ногами оказалась гарь асфоделей. Потерявшие привычный покой тени многотысячными стадами шатались по сгоревшему пастбищу утешения.

Тартар знает, сколько восстанавливать придется. Персефоне, как назло, четыре месяца до спуска, раньше можно не ждать: на поверхности работы еще больше, чем в подземном мире.

Гипнос стоял рядом без чашки и стыдливо прикрывался перьями.

От бабы, коротко возвестил он, поймав мой взгляд. – Ты, Владыка, не лучше. Вон, одеяло возьми, валяется.

Мое одеяло, кстати. В двух местах прогорело, а так ничего. Когда явился Убийца, он выглядел хуже моего: брови сожжены, глаза красные, серое одеяние в копоти, лицо в волдырях.

Из взгляда Таната следовало, что мог бы – срезал бы Гелиосову сыночку голову, а не прядь волос.

Сын? – спросил я. Наплевал на всё окончательно, поднял кусок поля холмом, уселся. Танат сел прямо на землю, скрестив ноги на манер восточных смертных.

Гипнос остался стоять, прыгая с одной босой ноги на другую.

Сын, кивнул важно. – Этот, как его, Фаэтон. Ирида рассказывала: ни рожи ни кожи, сходства с Гелиосом – никакого! Ну, ему так и заявили. А он разобиделся, к отцу пошел: дай, говорит, доказательство, что я твой, а не чей-то…

Доказательство – вожжи, проскрежетал Убийца.

Лучше бы – вожжами. По одному месту. А что?! «Подставляй, сынок, тыл, сейчас так распишу, что все увидят – мой ты, ничей больше…».

Видно, Гелиос слишком любил его. То ли в память о матери, то ли просто так – неказистого сынка. Если дал править колесницей.

Клятва Стиксом, сумрачно напомнил Танат.

Вечно ведь Гелиос так… сгоряча. Рванется вперед, дитя титанов, подумать не успеет. Вот и теперь – не успел. Не мог предположить, что сынок попросит его место.

Гипнос уже вытащил из воздуха чашу, разминал маковые семена. В хитон облечься и не подумал: торчал как есть, закрытый крыльями, будто нимф соблазнять решил.

Ага, ага. Сколько там суеты было! Мазью его мазали этой, особой, чтобы не пожгло. Гелиос наставления давал час с лишним. Еще все спрашивал: сынок, ты не передумал?!

Когда белокрылый успел увидеть приготовления, услышать просьбы? Да кто там знает. Он, когда нужно, быстрее Гермеса все успевает, не зря же у него десять тысяч детей.

Мир молчал: не стонал больше. Зализывал раны. Стягивал серо-зеленой тиной черные проплешины в Стигийских болотах, робко вздымал бледные лепестки асфоделей – кончилось, да? Можно взглянуть? Тени – и те не осмеливались тревожить скорбью царство: примолкли, прижались к опаленной почве. Наверное, искали в пепле несожженные асфодели – вдохнуть аромат…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: