Я не помню, сколько заплатил извозчику и заплатил ли вообще. Я не помню, как под дождем дошел до вокзала железной дороги, явился к коменданту. Из-за обстановки на фронте и из-за восстания короткий путь от Батума до селения Олту, где располагался штаб отряда, был невозможен,
и приходилось туда добираться большим кругом через Тифлис и Карс. Поезда сегодня не предполагалось. Я, все еще в скверном расположении духа, зашел к парикмахеру, в буфет, в офицерский зал и, найдя место подальше от света, попытался забыться. Мокрая форма тому не благоприятствовала. Вскоре я озяб и подумал о хорошей дозе грога или местной водки. В силу указа о запрещении спиртной торговли в связи с военными действиями, ничего подобного в буфете взять было невозможно. Я лишь терпеливей запахнул тужурку. Вероятно, через час такого моего сиденья меня отыскали два знакомых штабиста с приглашением на организованную в мою честь и вне офицерского собрания пирушку. Я дал себя уговорить и вскоре оказался на квартире полковника Алимпиева. Разумеется, я не преминул выразить ему свои самые признательные чувства, искренность которых в связи с причиной моего переживания по поводу Саши была не совсем полной. Он, разумеется, это увидел и, несколько обособив меня от остальных, в две минуты сказал, что он служит в этом крае с самого его присоединения, то есть едва не сорок лет, и кому как не ему оценить мой поступок. Я не стал напоминать, что мой поступок есть преступление. Я лишь сказал, что он вызван не теми принципами, которые господин полковник, возможно, во мне предполагает.
— Плохими времена бывают только в отсутствие поступков, молодой человек! — сказал в ответ полковник Алимпиев, и так как ни о каких временах и ни о каких оценках у нас не шло речи, то я предположил в полковнике резонера и начетчика, употреблявшего заученные знания к месту и не к месту.
Чтобы уйти от дальнейших сентенций, я как можно приятнее сказал ему мое согласие с ним, и он, кажется, остался доволен тем, что сумел внушить мне свою мысль.
Далее пошли обычные церемонии знакомства с прибывающими на пирушку офицерами. Некоторые из них явились в сопровождении жен. И когда рассаживались за стол, полковник Алимпиев представил мне маленькую белокурую и чрезвычайно изящную женщину с глазами сколько глубокими и замкнутыми, столько же одновременно мерцающими и придающими лицу ее притягивающую силу.
— Капитан, представляю вашему попечению мою племянницу Наталью Александровну, по мужу Степанову — сказал он.
— Ну что же вы, господин капитан! — услышал я затем ее тихий и настойчивый голос. Услышал и увидел, что офицеры, стоя, держат бокалы с вином и явно ждут чего-то от меня.
— Да! Здоровье государя императора! — выпалил я первое же, смутив присутствующих тем, что, оказывается, не попал в здравицу, которая была провозглашена мне.
Я еще ни разу не сказал о своем отношении к женщинам, кроме упоминания о детском моем увлечении дочерью товарища отца и о решении никогда не жениться, сказанном матушке. Женщин я не бежал, но отношение мое к ним было таковым, что в качестве жены я никого из всех встреченных не увидел и как-то смирился с этим, найдя в холостяцком образе жизни большое удобство, ну хотя бы потому, что не имел обязательств отвечать за кого-то, кроме себя самого. Выходила моя жизнь по пословице, слышанной от нянюшки: “Одна голова не бедна, а и бедна — так одна!” И мне вполне этого доставало, хотя, конечно, с годами я хотел бы видеть себя окруженным семьею.
Свой конфуз со здравицей я объяснил не вполне обычным моим состоянием и весь последующий вечер провел в редкостном вдохновении, что по отношению ко мне отнюдь не означало безудержного веселья или чего-то еще в этом роде. Я много и охотно со всеми пил, подружился с кунаком полковника Алимпиева сотником третьего горско-моздокского казачьего полка Раджабом — фамилию в тот вечер я не запомнил, — в знак закрепления нашей нерушимой дружбы предложившим мне свою шашку.
Шашка его была столь редких достоинств, что я решительно отказался от подарка. Стоило мне только увидеть цветные переливчатые разводы по лезвию клинка, как я тут же, без разбора клейма, понял его цену. Отдарить чем-либо подобным я был не в состоянии. Моя серийная шашка образца восемьдесят первого года могла только оскорбить знатока. Я решительно отказал Раджабу. Его, мягко выражаясь, отказ не устроил.
У нас едва не произошла стычка, которая только подняла меня в глазах общества. В конце концов нас с Раджабом помирили. Мы обнялись. Он, высокий и могучий, и я, едва достающий ему плечо — вид был опять в мою пользу. Я обреченно протянул ему свой серийный клинок, и он порывисто, с благоговением его принял.
— Я знаю, ты причислен к нашему Олтинскому отряду! — сказал он мне. — Не переживай. Мы найдем способ вернуть тебя в артиллерию. И еще, — прибавил он, — служить мы будем рядом — я тебя научу владеть шашкой!
Хотя я слыл фехтовальщиком не из последних, сейчас счел нужным согласиться на положение ученика, ибо, подумал я, для такого клинка, которым я теперь владел, необходимы были другие приемы.
Сказав о том, что я много и охотно со всеми пил, я не сказал (то есть не успел сказать), что был при этом трезв и сдержан, не столь многословен, как, вероятно, хотелось бы симпатизирующим мне товарищам, а если говорил, то говорил как-то веско и значительно, то есть слова мои воспринимались веско и значительно. И чтобы не пускаться в описания своих пусть кратковременных и, более того, мнимых достоинств, я попытаюсь сказать одно: что бы я в этот вечер ни делал или даже ничего не делал, — мне совершенно все засчитывалось в достоинства. А делал я не все достойно. Сколько меня ни воспитывали в училище и Академии, я сегодня позорно забыл все приемы галантности и вскоре же после конфуза со здравицей — невежественно оставил Наталью Александровну на внимание другого ее соседа. Я видел, ему доставляло удовольствие ухаживать за нею. Это меня сильно и болезненно трогало. Но это было для меня легче, нежели бы я оставался ее кавалером. Я бы, пожалуй, облил ее вином или соусом. Я бы, пожалуй, наговорил ей пошлостей или бы сделал что-нибудь такое, отчего убежал бы в дальние комнаты стреляться. Я обыкновенно ее испугался. Я уже понял, что мужа ее сегодня нет, и это принесло мне наслаждение. То есть это позволило мне без какого-либо стыда украдкой следить за нею, наслаждаться ее присутствием. Она чувствовала мою слежку и мое наслаждение от слежки. Но я только видел, что это ей не приносит раздражения. А нравится ли, хочется ли ей ощущать на себе мой скрываемый взгляд, хочется ли ей догадываться о моем перед нею всеобъемлющем и сладостном страхе, нравится ли ей вообще мое присутствие — этого я по ее поведению распознать не мог. В какое-то время от этого неведения я впал в озлобление. “Так вот вы каковы! — сквозь сильные удары сердца родил я презрение к ней, совершенно не принимая ее замужнее положение. — Да вы просто вертушка!”
Целую минуту я пребывал в озлоблении, от которого мне тоже было хорошо. Но стоило мне поймать чуть направленный в мою сторону мимолетный и, возможно, случайный взгляд ее — я забыл о том, что она окрещена мною вертушкой. Я забыл, что озлоблен на нее.
И такое творилось поочередно несколько раз. Наиболее опытные и внимательные участники пирушки, конечно, раскусили меня безошибочно. И, как ни странно, эта моя страсть к замужней женщине в их глазах тоже прибавляла мне достоинств. Я выходил чем-то вроде больного обреченного ребенка, которому позволялось все. Я понял это. Я вспомнил, отчего это. Я увидел себя жалким.
Я нашел минуту выйти во двор. Ветер к ночи затих, но дождь продолжался. Я унесся мыслью к своей родной батарее, представил ее в поле, застигнутую непогодой. Все-таки я был пьян. Я захотел к моим товарищам. Я вышел за ворота и пошел к ним. Меня хватились тотчас же. Раджаб и еще несколько офицеров догнали меня и с восторженным голготанием внесли на руках в дом, где с шумом еще несколько раз выпили. Я заметил — мое исчезновение и мое появление никоим образом не сказалось на Наталье Александровне. Приступ сильной ревности не отпускал меня до самого конца ужина.