— Все в порядке, — сказал он, — слышь, Клавдинька.
Он в первый раз ее так назвал, и она еще больше испугалась.
— Ну тебя, — сказала она, — дурной!
Взяла его под руку, и они пошли в зал. Дирижер уже стоял за пультом и стучал палочкой. На них шикали. Жмакин огрызнулся на кого-то и наступил на ногу лысому бородатому человеку. Блестели красные пожарные лампочки. Пахло духами, людьми, мехом, краской, клеем. Все шелестело вокруг. Занавес дрожал. Все застывало, напрягалось, приготавливалось для ожидания. Гремела увертюра. Жмакин никуда не смотрел — он закрыл глаза. Наверное полчаса протянется первое действие. За это время никто не возьмет. Это время можно сидеть спокойно. Можно думать. Можно слушать. Сейчас петь начнут. Можно Клавдю за руку взять. Это время Окошкин тоже не двигается. Слушает, смотрит. Может, глаза закрыл, жаба! Погоди, дай срок, разочтемся на узкой дорожке.
Он сжал Клавдину руку. Тореадор, Тореадор! Дай срок, дай срок! Он вдруг подумал о кокаине — как было бы хорошо сейчас, и все забыть, к черту совсем. Он еще сильнее сжал руку Клавди. Рука была влажной, теплой, и шея Клавди была совсем близко, и вся она становилась с каждой секундой все покорнее и покорнее, а он все больше делался хозяином. Что она, жалеет его или боится, что он пьян, что скандал подымет? Он почувствовал необходимость выяснить все сразу и нагнулся к ее уху, но ничего не выяснил и только сказал:
— Клавдинька!
Она не ответила, но он по ее лицу понял, что она слышала. А на сцене что-то творилось, все пели вместе, и женщина с цветком в волосах красиво и ловко танцевала.
В антракте он никак не мог решиться — что делать: то ли остаться на своем месте в зале, то ли выйти в фойе. И там и тут его мог увидеть Окошкин и взять. Потом он решил, что все равно — возьмет или не возьмет, но это должно так случиться, чтобы Клавдя не видела, и поэтому он отделался от Клавди и пошел по фойе один, стараясь глядеть всем прямо в глаза, — будь что будет. Народ гулял по кругу, Окошкина здесь явно не было. Тогда Жмакин пошел в буфет и у стойки выпил несколько рюмок водки и коньяку и даже вина. Он очень волновался и все думал, что же будет с номером от пальто, если его возьмут. Потом решил, что умолит Окошкина разрешить оставить номер на вешалке.
— Еще стопку, — сказал он буфетчице и поглядел на нее так, как если бы она была Окошкиным.
Буфетчица налила.
Он выпил, расплатился и, поеживаясь, встал в сторонке. Ему сделалось совсем невыносимо. Ах, если бы кокаину или морфию! Поеживаясь, сунув руки в карманы штанов, он отправился бродить по театру и сразу же у двери буфета увидел Клавдю в целой компании девушек и парней. Пройти мимо уже было нельзя, потому что Клавдя увидела его и позвала, и ему пришлось подойти. Девушки и парни были с той фабрики, на которой Клавдя раньше работала, и все они с любопытством оглядывали Жмакина. Одна девушка что-то сказала другой, когда он подходил, наверное про него, и обе засмеялись. Какой-то парень, веселый, с плутовским лицом, глядел на Жмакина очень неодобрительно. Клавдя стала знакомить Жмакина со всеми и сама покраснела. Он вынул одну руку из кармана, но так же сутулился и за все время разговора ничего не сказал. Они все стояли у двери в толпе, и тут должен был пройти Окошкин — взять Жмакина на глазах у всех. «Не дамся, — вдруг подумал он, — зарежусь и его порежу. И сам зарежусь и его»… Он попробовал в боковом кармане нож. Толпа все шла и шла, и было много людей с гладкими волосами, блондинов, как Окошкин, и каждую секунду Жмакин готов уже вынуть нож и ударить Окошкина — правой рукой от левого плеча наотмашь под дых — насмерть.
Окошкин не шел. Клавдя что-то рассказывала своим подругам и вся разрумянилась, но глаза ее то и дело с беспокойством останавливались на Жмакине. Наконец зазвонил третий звонок. Побежали. На бегу она спросила, что с ним делается.
— Ничего, — сказал он, — ничего, Клавдинька.
Впереди было еще самое меньшее полчаса. Это казалось ему очень много. Он опять взял Клавдю за руку и сел к ней поближе; она была разгоряченная, от нее шло спасительное райское тепло, а он мерз и все время чувствовал нож в боковом кармане. Он прижался к ней совсем близко и чувствовал рукой ее грудь, ее тело, тело матери — большое, чистое, горячее.
— Послушай-ка, Клавдинька, — прошептал он ей и ничего больше не сказал, показалось, что это уже все.
Потом он с опаской стал ждать конца действия. Он ничего не понимал из того, что происходило на сцене, но ему казалось, что как только все запоют вместе и оркестр очень громко заиграет, действие кончится.
Назад они ехали тоже в такси, и не до вокзала, а до самой Лахты. Было очень холодно. Шофер попался старый и рассерженный. Тотчас же за лесопильным начало сильно трясти, расхлябанный автомобиль так грохотал, что говорить сделалось решительно невозможно. Клавдя сидела в уголку, поджав ноги и глядя на прыгающие за слюдяным окном снега, на желтую луну, на убегающие назад огни города. Жмакину было плохо. Он закрыл глаза, спрятал руки в карманы, надвинул кепку поглубже. Несомненно, он вел себя глупо, глупее глупого. Клавдя подозревала. Зачем он швыряется деньгами? Вот нанял такси и заплатит рублей сорок, никак не меньше. Что она думает о нем, сидя в углу? Он покосился на нее уже враждебно. Или накупил в магазине вина и закусок и дорогих невкусных папирос. И сыру, которого терпеть не может. Зачем? Корзина стояла в ногах, он слегка уперся в нее носком сапога, ее легко раздавить. Автомобиль вдруг стал точно приседать на левую сторону, потом остановился. Шофер велел вылезти. Клавдя уронила перчатку и нагнулась, чтобы ее поднять. Шофер прикрикнул.
— Что? — спросил Жмакин.
— Поторопиться прошу, — сказал шофер, сбавляя тон.
— Просишь? — спросил Жмакин.
— Так точно, прошу, — роясь в инструментах, сказал шофер.
Жмакин ему нарочно не помог менять резину.
— Мы; пойдем, — сказал он, — а вы нас догоните.
И, крепко взяв Клавдю под руку, пошел. У столбиков Клавдя неожиданно и тяжело на него оперлась. По-прежнему она даже не взглянула на Жмакина. Они шли молча. Да и о чем им было говорить? Он спросил у нее, холодно ли ей. Она сказала: «Да, немножко холодновато». Но когда он предложил ей свой теплый шарф, она отказалась. Он старался вести ее побыстрее, чтобы она не очень застыла, но она точно упиралась.
— Устала? — спросил он.
— Нет, — не сразу ответила Клавдя.
Наконец машина догнала их. Они опять сели. Он вдруг почувствовал, что Клавдя дрожит.
— Ну вот, — сказал он, — видишь, теперь простудишься.
Он поднял повыше ей воротник, застегнул пуговицу у горла и обнял ее за плечи. Она прижалась к нему, и он почувствовал, что она вовсе не дрожит, а что плечи ее вздрагивают, что она плачет. С беспокойством, со злобой и с жалостью — на него всегда слезы женщин так действовали — он спросил ее, что с ней. Она не отвечала. Потом высвободилась от него, вытерла лицо перчатками, высморкалась и опять стала смотреть в прыгающее слюдяное окошко. Жмакин молчал, ничего не понимая. Так они доехали до дому. Пока он расплачивался с шофером, она отворяла двери своими ключами. Он поднялся в мезонин. В печке еще тлели уголья. Он подбросил дров, засветил лампу, сел на постель не раздевшись, почувствовав себя очень усталым. Клавдя ходила внизу, умывалась, он слышал плеск воды в кухне и бренчание рукомойника. Потом зашла к нему. Он встал ей навстречу. Она сильно напудрилась и переоделась а домашнее застиранное платье с пояском на пуговках. На плечах у нее был платок.
— Застыла?
Она молча улыбалась. Он подошел к ней вплотную, напряженный, измученный до той черты, за которой начинается сумасшествие, поглядел на нее, потом сказал:
— Давай покушаем.
Она ответила: