— Ты ж в комсомол должен был вступить, — сказал Лапшин, — а, Жмакин?
— Может, теперь примете?
Жмакин засмеялся, вытер рот ладонью и покрутил головой…
— Ладно, — сказал он, — спасибо, товарищ начальник, что зашли. Денька через три выпишусь из больницы, заявлюсь к вам, сажайте. Кончился Лешка Жмакин. А беседы наши ни к чему. Вы, начальник, — железный человек, я — жулик, слабый мальчик. Пути у нас разные. Подарите трояка на папиросы — курить нечего, и на трамвай нет к вам ехать. Последний раз на трамвае, там на автомобиле будете катать. Верно?
Лапшин спокойно вынул бумажник, достал из бумажника новенькую трешку и положил ее на тумбочку. Потом наклонился к Жмакину и спросил:
— Ты Наума Яковлевича Вейцмана знаешь?
— Какого Вейцмана?
— Такого Вейцмана.
— Вейцмана я знаю, — страшно бледнея, сказал Жмакин, — я, товарищ начальник, его очень сильно знаю…
— Ну? Что за человек? Хорош? Плох?
— Гад, — сипло сказал Жмакин.
— Почему гад?
— Говорю, гад, — крикнул Жмакин, — и точка! Чего вы меня пытаете? Раз говорю, значит знаю.
— Что ты знаешь?
— Все знаю.
— Ты его видел?
— Видел.
— Он у меня сидит.
— За что?
— За хорошие дела.
— Бросьте шутить, начальничек, — сказал Жмакин, — странные шутки ваши.
— Я не шучу, — спокойно сказал Лапшин.
— Добили меня, — сказал Жмакин, — не знаю теперь, что делать.
— Поправляйся, — сказал Лапшин, вставая, — там поглядим. Поправишься, приходи ко мне.
— В тюрьму?
— И в тюрьме люди живут.
— А Клавку мою вы вызывали?
— Зачем мне твоя Клавка, — сказал Лапшин, — и без нее тебя нашли.
— Сам нашелся.
— Все едино, — сказал Лапшин, — сам нашелся, мы нашли, Ну, будь здоров.
— Доброго здоровья, — сказал Жмакин.
Проснулся Неверов. Жмакин, сидя в постели, пил чай т большой кружки.
— Здорово, Неверыч, — сказал он. — Как делишки?
— Ничего, — сказал Неверов.
— Неверыч, — сказал Жмакин, — слушай блатной стих. Хочешь?
— Валяй, — сказал Неверов.
— Ладно, не буду, — сказал Жмакин, — ты и так не жилец.
— Как раз жилец, — сказал Неверов.
— А по-моему, умрешь, — сказал Жмакин, — лично мне кажется, тебе никак не выжить.
— Иди ты, — сказал Неверов.
Попили чаю, покурили. Все тише и тише становилось в клинике, только в конце коридора иногда трещали электрические звонки.
— Так-то, Неверыч, — сказал Жмакин, — ты на меня ее обижайся. Ты псих, я псих, людям знаешь как живется? Лихо.
— Да?
— А чего, — сказал Жмакин, — дурак пляшет, дураку что… Но я лично не пляшу. Ты женатый, Неверыч?
— Нет, не женатый, — сказал Неверов.
— Балуешься?
Неверов промолчал. Ему странно было глядеть на Жмакина и слушать его.
— Я тоже не женатый, — сказал Жмакин, — но есть v меня одна девчонка… Клавочка…
Он покрутил головой и сел на край постели Неверова. Волосы его спутались, зеленые глаза блестели, как у пьяного, лицо было бледно.
— Я сам лично жулик, — сказал он, — но это ничего. Люди всякие бывают. Я именно и есть такой всякий человек. Понял? Так вот, Неверыч, Клавка. Что это я начал?
— Тебя как звать? — строго спросил Неверов.
— Жмакин моя фамилия.
— Иди, Жмакин, спать, — сказал Неверов, — не нравишься ты мне сегодня. Бешеный какой-то.
— Ну да!
— Иди, иди, — сказал Неверов, — я психопатов не люблю.
Но Жмакин не ушел. Поджимая под себя босые ноги и кутаясь в одеяло, он рассказывал про себя, про Клавдю, про Лапшина, про Хмелю и про многое другое. Речь его была почти бессвязна, движения резки и отрывисты, глаза блестели. Потом он стал заговариваться. Наконец заплакал. Неверов позвонил, прибежала сиделка, потом сестра. Жмакин, босой, с одеялом в руках, ходил по палате, плакал навзрыд и говорил такой вздор, что никто его не понимал. Позвали врача.
— Ах, я не сумасшедший, — внезапно о чем-то догадавшись, воскликнул Жмакин, — какой я сумасшедший. Я расстроился, мне больно, сердце у меня щемит.
И, встав в позу, жалкий, худой и желтый, он прочитал стих:
— Вот каким путем, — сказал он, — вот таким именно путем.
Его начали уговаривать, он сжался, сел на свою постель и заплакал.
— Не в том дело, — говорил он, кося зелеными, запавшими, тоскующими глазами, — слышь, вы? Не в том же… Щемит сердце у меня…
Под утро два дюжих санитара положили Жмакина на носилки и понесли по коридорам клиники. Он лежал на спине, лицо у него было покорное, в глазах стояли слезы, всем встречным он виновато улыбался. Возле подъезда, под медленно падающими хлопьями снега, урчала коричневая машина санитарного транспорта. Носилки со Жмакиным вдвинули в машину, один санитар сел напротив и положил руку Жмакину на грудь. Жмакин вздрогнул и испуганно улыбнулся, машина двинулась по снежным ухабам. Жмакин сел, но санитар вновь его уложил.
— Хорошо, хорошо, — сказал Жмакин и закрыл глаза.
12
На третьей неделе жизни Жмакина в больнице для душевнобольных к нему приехал Лапшин.
Жмакин вышел к гостю в комнату дли свиданий. Лапшин сидел на стуле, широко расставив колени, в одной руке держал пакетик, в другой незакуренную папироску. Лицо его, сизое от мороза, выражало добродушное любопытство. В комнате было пусто и холодно, дежурный санитар со строгими глазами прогуливался возле стены.
— Да вот, запсиховал, — виновато и медленно сказал Жмакин, — получилась петрушка.
Он присел рядом с Лапшиным. За это время лицо его пожелтело и округлилось, выражение глаз стало туповатым, и от прежней резкости и порывистости не осталось и следа.
— Болеешь? — сказал Лапшин.
— Вроде того, — сказал Жмакин.
Ему, как во все эти дни, хотелось плакать, и тоска щемила душу; он отвернулся от Лапшина и глазами, полными слез, стал смотреть в окно. Лапшин напряженно посапывал за его спиной. Пока Жмакин плакал, пришел на свидание сумасшедший шахматист Крнстапсон, потом пришел жалкий человечек Ваня Некурихин, заболевший манией величия, потом пришел толстый и бурно веселый отец большого семейства Александр Григорьевич, коллекционер, очень надоедливый и шумный. Кристапсон, розовый, гибкий, с блестящими глазами, принялся что-то объяснять своей миловидной жене, Александр Григорьевич бурно здоровался с семьей, Ваня Некурихин скомандовал: «Смирно!» — и тотчас же так разбушевался, что его увели. Народу было все больше и больше, комната свиданий гудела ульем.
— Ну ладно, — сказал Лапшин, — возьми гостинцев. Мне ехать пора. Тут сотня папирос, лимон, чай да леденцы.
Он подал Жмакину горячую сильную руку, поднялся и обдернул гимнастерку.
— Клавдю к тебе прислать? — спросил он. — Была она у меня. Ничего.
— Не надо, — с трудом сказал Жмакин.
— А может, прислать?
— Не надо, — вздрагивая подбородком, повторил Жмакин.
— Не надо, так не надо, — сказал Лапшин.
К весне безразличие и тупость стали покидать Жмакина. Он вдруг заметил погоду, заметил соседа по койке, заметил врача, который его лечил, походил по коридору, поглядел на Кристапсона, поспорил с санитаром. На прогулке он больше не сидел в шезлонге и не плакал, а ходил вместе со всеми валким, не совсем твердым шагом, вдыхал холодный воздух, прислушивался к дальним гудкам автомобилей, к скрежету трамваев за высокой кирпичной стеной…
Морозило, суетливо кричали галки. Жмакин ходил по парку, задирал голову, глядел вверх. С высоких сосен мягко облетал пушистый снег. Похожий на шимпанзе кривоногий психиатр, стоя с ним рядом, негромко говорил ему:
— Все пройдет, все образуется. Когда вас выпишут отсюда, позвоните мне по телефону. Я очень люблю разговаривать со своими бывшими больными. Не пейте водки. Если вы забежите ко мне, мы поболтаем. Курить надо немного, чуть-чуть. А лучше и совсем не курить. Вы кто по специальности? Вор?