— Кто же сомневается, — сказал член Военного Совета.
— Однако Гитлер, он ещё острые зубы показывает!
— А куда же фашистам податься, зажали со всех концов!
— Сам народ уже размяк, — по всему видать, пардону просит.
— Немец уже не тот, давно уже не тот немец, душа у него с места стронулась. Сами, наверно, чувствуете, товарищи? — сказал генерал.
— Так точно, чувствуем, очень даже хорошо! — ответило сразу несколько громких голосов, и кто-то даже засмеялся, вероятно от удовольствия, что «немец размяк» и «уже не тот».
Свиридов постоял, послушал этот разговор в траншее, приятный уже по одному тому, что солдаты были настроены весело, боевито, как и подобает тем, кому немила оборона, а хочется поскорее прикончить противника, а вместе с ним и всю войну.
Маршал к тому времени закончил рекогносцировку и позвал всех в блиндаж. Здесь командующий совершенно неожиданно объявил, что дивизии предстоит перегруппироваться южнее, с правого крыла фронта в его центр. А на этот участок придут части другого фронта. Рокировка должна происходить незаметно, только ночными переходами.
Свиридов кратко ответил: «Слушаюсь!»
Приказ этот означал, по-видимому, передвижение по направлению главного удара и ближе к Берлину. Поэтому Свиридов тут же посчитал нужным заявить командованию фронта, что все они — и солдаты, и офицеры, и сам он — готовы к боям и будут счастливы, если им выпадет такая честь — штурмовать Берлин.
— Сам Берлин пока не обещаю, но, возможно, пройдёте севернее, — сказал командующий. И добавил: — Скоро получите приказ на перемещение дивизии. Сейчас и в дальнейшем — сохранять тайну, по получении директивы всем исполнителям ставить задачи только в пределах выполняемых ими обязанностей. Письменных распоряжений не давать.
Свиридов выслушал наставления маршала, не удивляясь строгому тону. Таины просачивались через любые препоны, и это диктовало тройную осторожность и бдительность в канун наступления.
— Всё ясно, товарищ командующий!
Именно в это мгновение, уже не только разумом, но и тихо занывшим сердцем, Свиридов понял, что через два-три дня дивизия покинет этот участок фронта, к которому он привык, на изучение которого его люди потратили так много сил.
Никогда и нигде не следует устраиваться слишком фундаментально. На войне — особенно. Свиридов хорошо знал это. И всё же — человек привязывается к любому месту, где долго живёт. Таков человек! Фронтовой участок можно полюбить. Насиженное место, пусть даже на переднем крае, покидаешь с сожалением. Придёшь в новый район и там начинай всё сначала: и строй оборону, и веди разведку.
Свиридов выждал паузу, вздохнул и спросил у маршала:
— Мы запланировали выход разведпартии в ближайшие немецкие тылы. Может быть, отменить?..
— Почему же? Возможно, люди успеют вернуться. А нет, так разведку всё равно вести надо. Тебе ли, твоим ли наследникам. На войне и так бывает: ты подготовил, другой завершил. И слава ему.
Командующий впервые еле заметно улыбнулся, но не глазами, которые оставались суровыми, а только уголками губ.
— Солдаты служат Родине и потомству, — сказал он.
— Я всё понял, — твёрдо повторил Свиридов. — Разведка пойдёт.
— Добро, генерал!
— Большое нам предстоит дело, славное, но дай-то бог, чтобы последнее, — добавил член Военного Совета. — Обнимемся, и будь здоров, Михаил Николаевич, — сказал он сердечно, — вот маршал уже уходит. Успеха тебе лично, всей дивизии — боевого счастья!..
Василий Бурцев не любил дежурить на НП. Днём в блиндаже ещё можно было развлечься разглядыванием Одера. Его жёлто-серые, мутные после ледохода волны разлились широко и, смахивая с берегов, тащили на себе всякий древесный мусор, кусты, полусгоревшие брёвна, остатки разбитых домов, выброшенных взрывом прямо в реку.
Днём ещё хорошо просматривались на западном берегу огненные вспышки и пыльные облачка над дорогами, если продвигались по ним танки, орудия или машины.
Но ночью и Одер и западный берег затягивались плотной темнотой, как чёрным сукном, в котором пунктир трассирующих пуль, пышные цветы ракет или похожая на молнию спираль после выстрела пушки прожигали свои чёрточки, полосы и большие ярко-красные звёзды, вспыхивающие и умирающие мгновенно. И вот по этим прочеркам войны на чёрном полотне неба и должен был Бурцев засекать огневые позиции немцев, определять калибры пушек и миномётов, результаты наблюдения докладывать по телефону капитану Самсонову, командиру разведроты, или майору Окуневу, начальнику разведотдела дивизии.
Если Самсонов не отдыхал ночью, он сам звонил на НП и спрашивал, что происходит у противника. Он позвонил и в эту ночь, интересуясь, не появились ли какие-либо новые признаки усиления огневой обороны немцев.
Бурцеву само сидение у стереотрубы напоминало работу астронома, разглядывающего звёзды на небе, и деятельной его натуре казалось делом скучным, а оттого и утомительным.
— Я тут засёк несколько новых огневых, — ответил он, — похоже, товарищ десятый, что немец подкидывает на Одер-фронт новые стволы. — И Бурцев продиктовал координаты обнаруженных им позиций.
— Хорошо, — сказал ему Самсонов, — а как вообще — самочувствие? НИ у вас удобный?
— Комфорт, Илья Ильич, куда там! У нас НИ — другим наука, но, боже мой, какая скука с трубой сидеть и день и ночь, не отходя ни шагу прочь, — продекламировал Бурцев.
Самсонов рассмеялся:
— Ну, вот что, Евгений Онегин, от скуки на войне ещё никто не умер. Мне бы, как говорится, твои заботы. Бывай здоров!
В блиндаже наблюдательного пункта ночью дежурило двое разведчиков и кто-нибудь из офицеров, который ночью обычно отдыхал на топчане или сидел у стола с телефоном и рацией. Спать на НП не полагалось, и поэтому младший лейтенант Свиридов просил его тормошить, если он, притулившись на топчане и поджав под себя ноги калачиком, как спят мальчишки, всё-таки задремлет.
Бурцев и сержант Петушков младшего лейтенанта не будили, даже когда он сладко посвистывал во сне, если только не зуммерил телефон. Время от времени то Бурцев, то Петушков, чтобы освежиться и прогнать сонливость, вылезали из блиндажа в траншею на ночной прохладный ветерок от Одера.
Река плескалась рядом, шагах в десяти, пахла мокрой глиной, водорослями, рыбой, которую глушили падающие в воду снаряды, и она потом всплывала у мелкого прибрежного кустарника.
Бурцев закурил, пряча огонёк папиросы в рукав гимнастёрки. Над траншеей, над головой Бурцева слышался посвист невидимых пуль и мягкий шлепок, когда они всасывались в землю. Ночь настраивала на раздумья, и сердце остро томила близость реки, вольно катящей свои волны мимо окопов, куда-то словно бы мимо войны.
На фронте Бурцев не особенно-то любил вспоминать о своём довоенном житье-бытье, это не приносило радости. Жизнь его до войны шла не так, как хотелось Бурцеву, а вроде бы так, как хотелось этой самой жизни, потому что достаточно было Бурцеву подумать о чём-нибудь: «Вот этого со мной не произойдёт», как это именно и происходило.
Иной раз Бурцеву казалось, что какой-то злой чёртик сидит в нём, подслушивает его мысли и желания, чтобы тут же перепутать все карты.
Всё это, по убеждению Бурцева, происходило потому, что до войны у него не было цельного характера. У старшего брата Николая был такой характер, а у него нет.
Он, Бурцев, хотел получить образование, брат закончил институт, а он работал слесарем на заводе, не учился, хотя в душе и понимал, что надо бы заложить сначала под судьбу крепкий фундамент образования.
Он не хотел рано жениться, лет до тридцати. Но вот познакомился с одной женщиной и поторопился, не разглядел человека. Да, как выяснилось потом, и разглядывать-то было нечего: тряпичные интересы, мелкое себялюбие. Бурцев думал, что жене кто-то вставил в глаза окуляры от бинокля: на чью жизнь ни посмотрит, всё зависть увеличивает в десятикратном размере.