Эта неспособность в полной мере уважать человека, о чьих высоких достоинствах он твердит при каждом удобном случае, — безусловно, одна из самых мучительных тайн Гамлета, одно из бросающихся в глаза и вместе с тем не проясненных обстоятельств, питающее его внутренние терзания; здесь находят объяснение некоторые малопонятные особенности действия, и прежде всего — еще одна навязчивая идея Гамлета, определяющая структуру пьесы. Разумеется, у гнева, обрушенного Гамлетом на Гертруду, не одна причина, но мне — еще раз напомню, что не пытаюсь развертывать здесь систематический анализ, — представляется очевидным следующее: ярость, с какой сын корит мать за измену, может объясняться тем, что он, пусть неосознанно, сам внутренне изменил отцу, чей образ в ее сердце, как ему кажется, не должен был затмить никто. Он не устает повторять, что новым браком было оскорблено королевское достоинство старого Гамлета, его двойное величие человека и государя, он пылко обличает пороки Клавдия и особо подчеркивает, что носитель таких пороков недостоин узурпированного им сана, — однако вся сцена с «двумя портретами», когда он хочет доказать Гертруде, сколь прекрасен один из этих людей и омерзителен, даже смешон, другой, призвана продемонстрировать, что в эмоциях, которые им владеют, огромную роль играет риторика. Мы снова, как уже случалось в этом произведении, оказываемся в театре, причем гамлетовские обвинения и попытки заглянуть в чужую душу выглядят, пожалуй, куда театральней, чем та сцена, где актер декламирует напыщенные и в то же время трогательные стихи о гибели царицы Гекубы. Гамлет пытается жить в соответствии с ценностями, унаследованными от прошлого, но способен делать это лишь на уровне «слов, слов, слов» — и мы теперь лучше понимаем, почему им владеет чувство опустошенности. Он, считающий нужным ради отмщения, ради восстановления поколебленного порядка, короче, ради свидетельства, что жизнь имеет смысл, кривить душой, пусть лишь на время, которое, однако, раз начавшись, никак не кончится, — он ведет себя, как лицемер, и фигурой, наиболее ему родственной среди действующих лиц, оказывается, увы, не Лаэрт и не Фортинбрас, и даже не Гертруда, всего лишь слабая женщина (что он ясно сознает, как и другой Гамлет, не устающий ему об этом напоминать), но тот, кто говорит одно, а думает другое, тот, кто притворно чтит и восхваляет ценности, в которые не слишком верит: Клавдий, убийца, враг… В этом существо «Гамлета» и, равным образом, закономерное следствие кризиса, через который проходит общество и по отношению к которому убийство короля — лишь символ. Отныне более укорененными в реальности, более насыщенными жизненной силой в сравнении с персонажами, отставшими от века из-за своей приверженности устарелым представлениям, выглядят те, кто и не думает оглядываться на разрушенный порядок, хотя бы им и приходилось платить за это постоянными колебаниями, страхом, циническими, гнусными изворотами, к которым их побуждает инстинкт самосохранения, — что мы и видим на примере этой темной личности, Клавдия, так долго остававшегося тенью своего брата, ненасытного Клавдия: не просто стяжателя, каких, ясное дело, немало во все времена, но преступника, сознательно перешагивающего через самые суровые запреты.
На протяжении всей пьесы рассыпано множество признаков гипнотического — подчас кажущегося двусмысленным, почти любовным, — интереса, который дядя пробуждает в племяннике. Что-то явно привлекает Гамлета в том, кого он вроде бы ненавидит, хотя, по-моему, не стоит искать причину этого странного тяготения — во всяком случае основную, — в сложных эдиповских отношениях, которые так завораживают психоаналитиков. Гамлет, скажу я, не столько любит Клавдия, каков он есть, сколько попросту его понимает, понимает более глубоко, чем способен понять других, потому что тот — его современник, единственный современник в переходной эпохе, которая внезапно обернулась ревущей бурей, тонущим кораблем. Его противник, если рассуждать в рамках логики вчерашнего дня — и, конечно же, враг с точки зрения вечных ценностей, — внушает принцу чувство безотчетной солидарности, связывающее людей во время кораблекрушения.
Говоря короче, «Гамлет» глубоким и необычным образом раскрывает проблематику сознания, начинающего постигать еще неведомые и непредсказуемые условия: дезорганизованный мир, частичные, конкурирующие, противоречащие друг другу истины, произвольно и слишком поспешно определяемые значения вещей, — все, что уже чуждо сакральному порядку, чуждо сквозной осмысленности. В этой перспективе и следует рассматривать идею readiness, высказанную Гамлетом, кстати, лишь в пятом акте, когда он смог в полной мере оценить размеры бедствия, в котором с самого начала видел клубок неразрешимых противоречий. Клавдий? Он так страстно желал его убить — и вот снова колеблется, с виду исполненный прежней решимости, но при каждом удобном случае отвлекаемый какой-то новой мыслью, например, своим интересом к Лаэрту. Офелия? Сомнений не осталось: он ее действительно любил, известие о ее самоубийстве открыло ему глаза, — он любил ее, как сам признается, больше сорока тысяч братьев, и уж точно больше, чем Лаэрт, чье велеречие впрямь не слишком привлекательно, но тем не менее эта странная любовь, отравленная подозрением, спрятанная под оскорбительными репликами, не дала Офелии ничего — лишь довела до отчаяния и погубила. Ясно, что он болен, но не знает, чем излечить болезнь, и не надеется положить конец своему помешательству. В последний день жизни, рядом с Горацио, который всегда побуждает его к размышлению и к поиску ответа, Гамлет обдумывает происходящее с полным сознанием собственного бессилия.
Что он говорит Горацио в этой сцене, которой, опять-таки не будем забывать, предшествовала их долгая беседа на кладбище над черепом Йорика, шута, знавшего как никто, насколько обманчива любая видимость? Что даже гибелью воробья управляет Промысел; что если этому суждено случиться сейчас, то долго дожидаться не придется; если ждать больше не нужно, это случится сейчас; а если не сейчас, то все равно этого не миновать; и коль скоро мы ничего не знаем и не можем знать о настоящем моменте, главное — быть готовым… Можно подумать, что это рассуждение о смерти согласуется с традиционными воззрениями: средневековые мыслители постоянно напоминали, что человек предполагает, но располагает, в конечном счете, Бог. Однако вправе ли мы заключить, что Гамлет, наверняка много передумавший во время своего путешествия в Англию, да и позже, заново открывает здесь для себя истину древних заповедей или, по меньшей мере, имеет в виду мироустройство, которое эти заповеди отражали? Нет, ибо христианство препоручало Промыслу результат наших поступков, а не сами поступки: их, напротив, требовалось взвешивать и соотносить с признанными ценностями. Гамлет же использует старый язык только ради его фаталистической составляющей, желая уклониться от размышления над тем, что ему навязывают, хотя теперь может решиться его судьба: ведь ему предстоит бой на рапирах с блестящим фехтовальщиком, схватка, от которой тем легче отказаться, что есть все основания подозревать подвох. Почему, так и не реализовав свой великий план восстановления справедливости, он соглашается рисковать жизнью? Средневековая этика, да и религия не допустили бы поведения, которое заставляет предположить, что монарх равнодушен к своему призванию, а сыну нет дела до воли отца.
Итак, вопреки внешним признакам, Гамлет не следует поговорке «береженого Бог бережет», которая в истинном своем значении так прекрасно членила старый универсум, обозначая его полюсы: случай и трансцендентность. Он прибегает к традиционной формуле лишь затем, чтобы переосмыслить ее в совершенно ином духе, в духе подлинного, тотального фатализма. Readiness, которую он проповедует, состоит не в том, чтобы полагаться на Божью волю, остающуюся гарантом наших усилий, хранительницей осмысленности нашего бытия; напротив, эта readiness требует, чтобы мы порвали со всем, чего ждал от нас Бог прошлого, — с отважным, неукоснительным применением в его мире нашей способности суждения, с различением добра и зла. Рефлексию, которая предвидит и организует события, — и преуспевает в этом, поскольку опирается на знание истинных ценностей, — Гамлет заменяет приятием всего происходящего, каким бы неупорядоченным и противоречивым оно ни было, и непротивлением случаю; согласно этой пессимистической философии, наши поступки столь же лишены разумных оснований, сколь и проявляющаяся в них необходимость. Участь человека — пребывать вне смысла, вне бытия и, в равной мере, сознавать это в те минуты, когда нам кажется, что мы поступаем рационально, хотя на деле почти всякий раз подчиняемся безотчетному порыву. Говоря проще, из всех наших дел сохраняет в себе нечто разумное и заслуживает осуществления только одно: стойкое сопротивление любым иллюзиям и готовность с иронией и безразличием принимать всё, всё без исключения, и прежде всего — и главным образом — смерть, то есть сущность всякой жизни.