— Я заранее утешена, — отвечала я, — и вновь попытаюсь, как только ты захочешь; посоветуй мне.
— Например, — сказал он, — мы вчера присутствовали на деревенском вечере на хуторе. Коноплянщик рассказывал истории до двух часов утра. Служанка кюрэ ему помогала или поправляла его: это была немного уже образованная крестьянка, он же — совсем темный, но, к счастью, очень одаренный и по-своему очень красноречивый. Вдвоем они рассказали нам действительную историю, довольно длинную, которая походила на интимный роман. Запомнила ли ты ее?
— Прекрасно, и я могла бы ее пересказать слово в слово на их языке.
— Но их наречие требует перевода; нужно писать по-французски и не позволять себе ни одного другого слова, исключая того случая, когда оно так понятно, что примечание излишне для читателя.
— Ты мне задаешь такую работу, что я могу потерять рассудок, и, погружаясь в которую, я всегда выходила недовольная собой и проникнутая сознанием своего бессилия.
— Это безразлично! Ты опять погрузишься в нее, ведь я знаю вас, художников; вы загораетесь только перед препятствиями и делаете плохо то, что делаете без страдания. Ну, начинай, расскажи мне историю Подкидыша, но не такую, как я ее выслушал вместе с тобой. Это было образцовое повествование для здешних умов и здешних ушей. Но ты расскажи мне ее так, будто у тебя справа сидит парижанин, говорящий на современном языке, а слева крестьянин, перед которым ты бы не хотела произнести ни одной фразы, ни одного слова, которых бы он не понял. Итак, ты должна говорить ясно для парижанина и простодушно для крестьянина. Один будет тебя упрекать в недостатке красочности, другой в недостатке изящества! Но я буду также здесь, я, ищущий, каким образом искусство, не переставая быть искусством для всех, может проникнуть в тайну первобытной простоты и передать уму очарование, разлитое в природе.
— Значит, мы вдвоем сделаем этюд?
— Да, так как я буду тебя останавливать там, где ты споткнешься.
— Хорошо, сядем на этот холмик, заросший богородицкой травкой. Я начинаю, но сначала позволь мне прочистить голос и взять несколько гамм.
— Что это значит? Я не думал, что ты поешь.
— Это метафора. Прежде чем приступить к работе по искусству, нужно, мне кажется, припомнить какую-нибудь тему, которая могла бы служить образом и привести ваши мысли в желаемое состояние. Итак, чтобы приготовиться к тому, что ты с меня спрашиваешь, мне нужно рассказать историю собаки Брискэ, она коротка, и я знаю ее наизусть.
— Что это такое? Я не помню.
— Это первый ход для моего голоса, написанный Шарлем Нодье, который пробовал свой голос всевозможными способами; большой художник, по-моему, он не имел той славы, какую заслуживал, потому что, среди разнообразных его попыток, он сделал больше плохих, чем хороших; но когда человек сделал два или три образцовых произведения, как бы коротки они ни были, нужно его увенчать славой и забыть его ошибки. Вот собака Брискэ. Слушай.
И я рассказала своему другу историю Болонки — она растрогала его до слез, и он объявил ее образцовым произведением этого жанра.
— У меня должна была бы пропасть всякая охота к тому, что я пытаюсь сделать, — сказала я ему, — ведь одиссея Бедной собаки Брискэ, которую я рассказала меньше, чем в пять минут, не имеет ни единого пятна, ни малейшей тени; это бриллиант, отшлифованный лучшим гранильщиком на свете, так как Нодье был действительно гранильщиком в литературе. У меня же нет знаний; значит, нужно, чтобы я взывала к чувству. Кроме того, я не могу обещать, что буду краткой, и заранее знаю, что первое качество, делать хорошо и кратко, будет отсутствовать в этюде.
— Ну, дальше, — сказал мой друг, которому наскучили мои предварительные речи.
— Так это история Франсуа-Подкидыша, — продолжала я, — и я постараюсь вспомнить начало без изменения. Это — Моника, старая служанка кюрэ, она приступила к рассказу.
— Одну минуту, — сказал мой строгий судья, — я тебя останавливаю на заглавии. Champi — не французское слово.
— Извини меня, — ответила я. — Словарь называет его старым, но Монтэнь его употребляет. И я не собираюсь быть более французской, чем великие писатели, которые делают язык. Я не буду озаглавливать — Франсуа-Найденыш, Франсуа-Незаконнорождённый, но именно Франсуа-Подкидыш, то есть ребенок, подкинутый в поле; так говорили раньше всюду, и так говорят еще и теперь у нас.
I
Однажды утром, когда Мадлена Бланшэ, молодая мельничиха из Кормуэ, отправилась через луг постирать у источника, она нашла там маленького ребенка, сидевшего перед ее плотиком и возившегося с соломой, которую прачки кладут себе под колени.
Мадлена Бланшэ пригляделась к этому ребенку и удивилась, что не знает его, так как здесь не было большой дороги и встретить можно было только местных людей.
— Кто ты, дитя мое? — спросила она мальчика, который смотрел на нее с доверием, но, казалось, не понял ее вопроса. — Как зовут тебя? — продолжала Мадлена Бланшэ, посадив его рядом с собой и став на колени, чтобы стирать.
— Франсуа, — ответил ребенок.
— Франсуа, а чей?
— Чей? — сказал ребенок совсем простодушно.
— Чей ты сын?
— Я не знаю, подите вы!
— Ты не знаешь, как зовут твоего отца?
— У меня нет отца.
— Значит, он умер?
— Я не знаю.
— А твоя мать?
— Она там, — сказал ребенок, указывая на бедную хижину, за два ружейных выстрела от мельницы, соломенная кровля которой виднелась сквозь ивы.
— Ах, я знаю, — продолжала Мадлена, — это та женщина, которая приехала сюда жить и устроилась со вчерашнего вечера.
— Да, — ответил ребенок.
— А вы раньше жили в Мерсе?
— Я не знаю.
— Совсем ты неразумный мальчик. Знаешь ли ты, по крайней мере, как зовут твою мать?
— Да, Забелла.
— Изабелла, а дальше? Другого имени ты ее не знаешь?
— Право, нет, подите вы!
— То, что ты знаешь, не утомит тебе мозги, — сказала Мадлена, улыбнувшись и принимаясь бить свое белье.
— Как вы сказали? — переспросил маленький Франсуа.
Мадлена еще посмотрела на него; это был красивый ребенок с чудесными глазами. «Досадно, — подумала она, — что у него такой глупый вид».
— Сколько тебе лет? — продолжала она. — Может, ты и этого тоже не знаешь?
По правде говоря, он это знал так же хорошо, как и все остальное. Он сделал все возможное, чтобы ответить, так как стыдился, быть может, того, что мельничиха считала его таким глупым, и разрешился таким изумительным возгласом:
— Два года!
— Вот так так! — сказала Мадлена, отжимая белье и уже не глядя на него, — да ты еще настоящий гусенок, и никто не позаботился тебя поучить, бедный малыш! Тебе, по крайней мере, шесть лет по росту, а по разуму нет и двух.
— А может быть! — ответил Франсуа.
Затем он сделал еще усилие над собой, будто желая стряхнуть оцепенение со своего бедного разума, и сказал:
— Вы спрашивали, как меня зовут? Меня зовут Франсуа-Подкидыш.
— Ах вот что, понимаю, — сказала Мадлена, с сочувствием посмотрев на него; и Мадлена больше не удивлялась, что этот красивый ребенок был такой грязный, оборванный и предоставлен самому себе.
— Ты совсем раздет, — сказала она, — а ведь время не теплое. Наверное, тебе холодно?
— Не знаю, — ответил бедный подкидыш, который так привык страдать, что уже этого не замечал.
Мадлена вздохнула. Она подумала о своем маленьком годовалом Жани, который спал в тепленькой люльке под охраною бабушки, в то время как этот бедный подкидыш дрожал здесь у источника, оберегаемый лишь милостью провидения: он мог утонуть, ибо был так простодушен, что и не подозревал, что можно умереть, упав в воду.
У Мадлены было очень жалостливое сердце, она взяла руку ребенка и нашла, что она очень горяча, хотя временами его пробирал озноб, и хорошенькое личико его было очень бледно.
— У тебя лихорадка? — спросила она его.