— Тут, поди, не сядешь, — сказал Федька. — Вишь, мент бродит. Ребята говорили, что в Касторной стрелки как собаки цепные. Ну, да мы не гнилой дратвой шиты. Айда за мной.
Он лукаво подмигнул и уверенно зашагал по шпалам к блокпосту. Позади остался вокзал, платформы на запасных путях, пристанционные домики с угольно-красными бликами последних солнечных лучей на окнах. Рельсы теперь не разбегались в стороны, а сползались вместе, их становилось все меньше. В лицо подул Предвечерний полевой ветерок, напоенный росистой сыростью, запахом улегшейся пыли. Надвинулся семафор с красным фонарем. Федька Монашкин с ходу повалился в продымленную, осыпанную пеплом лебеду возле насыпи.
— Понял теперь, кореш, где надо на «максимку»[2] садиться? Тут уж нас никакая охрана не сцапает.
Несколько дней назад на станции Лихой Леньке приходилось на ходу состава цепляться за поручни вагонной подножки. Но там поезд только-только тронулся со станции и едва начал набирать скорость. Здесь же до вокзала было добрых полверсты, паровоз уже мог взять сильный разгон. Порожний бы тендер хоть рассмотреть, не то что вскочить.
— Сможем ли... на таком ходу? — откровенно усомнился Ленька.
— Хочешь зайцем кататься — учись. Машинист тебе не остановит паровоз: «Садитеся — подвезу». Посмотришь, как я буду делать, и сам за мной. Да тут ведь подъем, товарняк с грузом шибко-то не раскачается. Потом я знаю: до семафора поезда идут совсем-совсем не шибко.
Минут пятнадцать спустя от станции подошел еще безбилетник с мешком за плечами на веревочных лямках, затем неразговорчивый мужчина в зимней шапке и с ним женщина — робкая, изможденная: или однодеревенцы, или родня. Все они тоже уселись на траву.
Наконец на семафоре зажегся зеленый свет и в ясных предвечерних сумерках от станции показался длинный, изгибающийся товарный состав. Федька велел товарищу отойти шагов на десять вперед за семафор, остановиться у насыпи и приготовиться к посадке. А сам он останется здесь, на месте, будет высматривать свободный от кондуктора тамбур и вскочит первый — покажет путь. Когда Ленька увидит, что он сел, пусть сразу бежит по насыпи сбоку состава и цепляется на эту же подножку. Надо сразу обеими руками хвататься за поручни и обязательно со всего разгона — тогда не так дернет.
Боязно было Леньке, но виду он не подал. Будь что будет. Отставать от товарища нельзя, да и стыдно трусить: над боязливыми он сам всегда смеялся. Ленька туже подтянул ремень на штанах, застегнул тужурку на все пуговицы и занял указанное место.
Остальные трое безбилетников тоже вытянулись вдоль рельсов на некотором расстоянии друг от друга. Все вместе они образовали как бы разорванную цепь. Изможденная женщина безнадежно оглядывалась по сторонам, что-то робко сказала мужику в зимней шапке. Тот ее не слушал, напряженно полуобернувшись к станции.
Мощный свет далекого прожектора упал на семафор, на траву. Рельсы засияли, словно потекли, начали вибрировать, все яснее доносило гул несущегося поезда. Паровоз рос на глазах — громадное, железное чудовище, окутанное яростными клубами дыма. Круглые глазищи его ослепляли пучками ярчайшего света, из топки сыпались угли, он воинственно ревел, приветствуя свободный путь. Неотвратимо приближаясь, наступая, крутились огромные колеса: Леньку обдало грохотом, жаром, пылью, и он невольно отшатнулся.
Пропустив несколько красных запломбированных вагонов, Федька во весь дух побежал рядом с груженной лесом платформой и вдруг, выкинув вперед руки, оторвался от земли. Ленька не стал дожидаться, когда эта платформа поравняется с ним. Помня наказ кореша, он заранее припустился вперед по насыпи. Он и боялся споткнуться о камень или шпалу, и все время посматривал в бок на быстро проплывающие товарные вагоны. Вот и заветная подножка. Теперь Ленька бежал рядом, не отставая, однако не осмеливаясь и вскочить на нее. «Лезь, лезь!» — крикнул ему Федька и протянул руку. Задыхаясь от волнения, теряя силы, Ленька вцепился в поручни, его сильно рвануло, и поджатые ноги повисли над землей. Федька Монашкин крепко ухватил товарища за ворот тужурки, помог забраться.
— Вот и ладно, — бодро сказал он. — Я тоже сперва боялся... маленько.
Оглянувшись назад, Ленька увидел, что безбилетная женщина отстала от поезда, она что-то кричала, жалобно размахивая руками. Ее спутника и мужика с мешком не было видно: значит, сели.
Оставаться в тамбуре Федька счел небезопасным.
— Заметил, Леньк, два кондуктора впереди проехали? Один сразу за паровозом, другой на пломбированном вагоне? И охранник с ружьем. Это, брат, хреново. Они могут соскочить на землю, дождаться нашей платформы, сесть и вот тогда уж морду начистят! Скинут на ходу. Те «гаврилки», что сзади едут, не страшны: им не догнать. Так что давай заметать следы. Айда на леса!
Огольцы на ходу вскарабкались на штабель сосновых бревен, сдерживаемых поставленными вдоль бортов жердями-подпорками, улеглись сверху. Отсюда им было хорошо видно все вокруг. Спокойно догорали розовые теплые сумерки, в глубоком небе обозначились первые бледные звезды. Поезд, слегка раскачиваясь, шел по широкому полю, мягко стукали колеса, позванивали буферные тарелки, на подъемах паровоз начинал дышать тяжело, натужно и вез, вез. От сосны пахло смолкой, встречный ветерок иногда наносил дым, мельчайшие крошки угля. Далеко справа, в темной лощине, заблестели огоньки: деревенька.
Ребята прижались друг к другу, каждый вспомнил свой дом. Федька рассказал, почему убежал от родных.
— От тифа у нас мать померла. Есть такая вошь, она желтенькая: укусит — и в тебе сразу болезнь тиф. Осталось нас у тяти пятеро. Опять он стал жениться: ни одна баба из Лебедяни не идет. Слесарь он, работать никак не любит. Ему бы все рыбалить, на лодке ездить. То сеть закинет, то «морды» ставит. Иной месяц, окромя ухи, ничего не видим, ох и надоест! А то еще возьмет тятя у соседа-лавочника ружье и зальется. Утку застрелит или чего другое, — половина убоя лавочнику. А мы ждем в избе, щи сварить некому, все маленькие. Наконец поехал в Гнидовку, два дня пропадал, привез бабу старше себя, бельмо на одном глазу. Полы она помыла, стала щи варить, Эх и наелись мы! Только огляделась здоровым глазом и говорит: «Галчат много в семье, чем рот запихаешь?» Отдал меня тятя к дяде Степану. В нашем же городе, только в слободе за Доном. Столяр он и бондарничает. Тверезый дядя Степан ничего. А выпьет — кидает рубанком и чем попадя. Зачнут с женкой драться: крик, визг, волосья клочьями летят! Когда дадут жрать, а когда и забудут. Я и сбег.
— Скучаешь по дому? — с любопытством спросил Ленька.
— Бельмастую, что ль, давно не видал? — засмеялся Федька. — Иль горб ноет без бондаревых колотушек? Тут я сытый, сам себе голова, куда хочу, туда и покачу. Вот погуляю в Одессе, море погляжу. Хоть кусочек винограда съем. Любопытно и корабль повидать: как плавает. Нагуляюсь досыта — и в приют.
Поднялся огромный, красный, тусклый месяц. Ехать стало холодно: на быстром ходу поезда ночной ветер дул резко, совсем по-осеннему. Ребята слезли с бревен, улеглись внизу на полу между соснами и бортом платформы. Спать было нельзя, на остановках состав «отдыхал» часами, приходилось зорко следить, не идет ли кондуктор с фонарем? При первой тревоге огольцы перебегали на другую сторону штабеля или вновь влезали наверх и прятались.
Перед рассветом они так закоченели, что сами слезли на какой-то глухой станции, возле которой сиротливо чернела фабричная труба, разбитый корпус без крыши, без оконных рам, но опутанный строительными лесами, с горами заготовленного теса, цемента. В полутемном вокзальчике с дощатым полом оба легли на одну лавку. Едва согрелись — пришел сторож, стал подметать пол и выгнал. Зябко ежась, вышли на перрон под блеклые, угасающие звезды. Опускался густой, пухлый туман, в поселке отсыревшим голосом подвывала собака. В небольшом скверике на траве меж тополями приютилось несколько босяков.
У Леньки слипались глаза, он покачивался как пьяный.