Возле хозяйки стоял трехлетний малыш в одной рубашонке. Чингиз уже знал его: это был тот самый, с тугими и красными, как свеколка, щеками, что спал рядом с ним. Он толкал мать в плечо, просясь на руки вместо младенца — младшего братца, сосавшего грудь. Мать предлагала ему мяса, лепешек, сахару, но он отталкивал ее руку и хныкал — гнусаво и тягуче, как бычок. С лица хозяйки, неподвижного, как маска, не сходило выражение терпения и безучастия. Мальчик толкал ее, но это не мешало ей следить за детьми, вовремя наливать чай в пиалы. Она не забывала и Чингиза, молча подвигала ему хлеб, масло и сахар.

— Ешь, ешь, — напоминала она. — Бери масло, пей чай. Ешь больше, ешь.

Малыш отдохнул немного, пососал палец, разглядывая Чингиза, а когда удовлетворил свое любопытство, снова затянул канитель. Было непонятно, как в маленьком грудастом тельце рождается такой могучий рев — рев, который, похоже, никогда не кончится, и от рева этого, заглушающего все голоса, Чингиз чувствовал себя оглохшим и больным. Он не понимал, как ребята могут спокойно есть и пить, слушая этот нудный и нескончаемый рев. Лепешка застревала у него в горле, уши горели, забитые криком, как ватой, по спине пробегали мурашки озноба. Крик никого не смущал здесь: нему, наверно, привыкли. Заглядывая друг к другу в чашки, ребята сопели, чавкали, обмазывались до ушей, пили вприхлеб и, кряхтя, подвигали к самовару пиалы.

Только самый старший из них — звали его Талайбек — вел себя степенно, как взрослый. Он сидел недалеко у входа и не сводил с Чингиза застенчивых глаз.

— Сколько ты еще будешь сидеть? — крикнула мать.

Талайбек не допил чая, натянул зимнюю шапку, телогрейку в заплатах, снял с гвоздя камчу и вышел во двор. Там он сел на коня и погнал перед собой овец. Теснясь и толкаясь, овцы бежали за черным длинношерстным козлом — своим вожаком.

Пришел дядя Каратай, молодой еще, розовощекий, в нарядном полушубке и мятой синей шляпе. Он кивнул Чингизу, рассмеялся чему-то, разделся и притянул к себе оравшего малыша. Но тот кряхтел, вырываясь из рук, бил отца кулаками в лицо. Каратай жмурился от удовольствия, вытягивал губы и целовал его в живот. Но малыш не унимался.

— Ну-ка, подержи, — сказала хозяйка и передала отцу младенца, сосавшего грудь, а сама взяла крикуна и прижала к себе. Тот зачмокал и сразу замолчал.

И тихо стало в доме. Так тихо, что слышно, как муха бьется в стекло, тикают ходики на стене и падают из самоварного крана капли, ударяясь о поднос.

— А, что скажешь? — обратился дядя Каратай к Чингизу. — Три года ему, кричит, как паровоз, а все еще грудь сосет. — Он рассмеялся и подмигнул Чингизу, как взрослому. — Кормилица у нас одна, — он шлепнул жену по плечу, но та не шелохнулась, — а сосунков вон сколько!

Дядя Каратай с гордостью оглядел ребят, а Чингиз недоумевал: как же он, такой молодой и веселый, мог жениться на тете Накен — старой, беззубой и суровой женщине?

В дом часто вбегала Ларкан. Она хватала ведро или миску и, не глядя на Чингиза, будто не знала его, вылетала во двор. Там она мыла посуду, рубила топором хворост, подбрасывая в печку.

— Говорят, кто-то успел уже с утра искупаться и даже чуть не утонул?.. — Дядя Каратай подмигнул Чингизу, а тот уставился в пиалу и покраснел. — А как тебе спалось на новом месте, дорогой наш гость? Блохи не кусали?

— Спасибо, ага, хорошо.

— А почему должно быть плохо? Одеял сколько хочешь, подушки мягкие, свои. Слава богу, живем хорошо: едим вдоволь, спим крепко. Бараны есть, корова есть, кобыла есть — что еще надо? Разве это называется плохо, скажи?

Чингиз не знал, надо ли отвечать на вопрос. Но дядя Каратай и не ждал ответа. И это хорошо, ибо что мог сказать Чингиз? Ему казалось, что беднее жить нельзя, но вот дядя Каратай считал, что живут неплохо. И так, наверно, все здесь считают. Непонятно, отчего тогда ребята жадничают, отчего тянут друг у друга лепешки и едят наперегонки?

— Пей чай, ешь больше, а то худой будешь, — говорил дядя и подмигивал. — Домой приедешь, Куманбет скажет: что так плохо кормили сыночка? Худой поехал, худой вернулся. Ешь, ешь, надо жирным быть, как барашек. Книжки читай меньше, ешь больше.

Дядя Каратай много смеялся. Куча детей, большой дом, заботы, хозяйство не тяготили его. Дети липли к нему, лезли на колени, просились на руки, дергали его, вечно клянчили что-то. И он не уставал возиться с ними, делал это как-то легко; не обращая на них внимания, продолжал что-то рассказывать, смеясь и без конца подмигивая правым глазом.

Позднее Чингиз понял, что глаз у дяди моргает сам по себе, просто нерв какой-то испорчен. Но, когда он, подмигивая, оборачивался к Чингизу, всякий раз казалось, что дядя собирался сказать что-то смешное.

Чингиз — великий фотограф

После завтрака Чингиз вспомнил, что привез с собой фотоаппарат, и предложил всех снять. Он не думал, что это вызовет такой переполох.

Ребята тут же забросили эспандер, дядя Каратай выгнал всех во двор, тетушка Накен стала одевать малышей, отмывала им грязные щеки и привязывала девочкам бантики к косичкам.

Из соседних дворов заглядывали женщины и ребята. Каратай кивал им, приглашая пристроиться, и те, смущаясь, присоединялись к семье Эсенкуловых. Но Каратай на этом не успокоился — он побежал по аилу, созывая близких и дальних родственников, стариков и женщин — в общем всех, кто был свободен от колхозных работ. Вскоре во дворе Эсенкуловых стало шумно, как на базаре.

Все смотрели на Чингиза с интересом и почтением, а он, важный и молчаливый, ходил, как дирижер перед оркестром, передвигал одних, сближал других, усаживал и расставлял, создавая из пестрой толпы симметричные сооружения. Он снимал долго — вместе и отдельно, группами и в одиночку. Дядю Каратая и тетю Накен, например, отдельно, потом вместе с детьми. Снял он их вместе с родственниками, а потом с соседями. Соседей отдельно снял тоже. И снимал до тех пор, пока не кончилась пленка.

— Ой-бай, какой замечательный мальчик! — хвалили одни.

— Чтоб ты был богат и счастлив и никогда не забывал нас, — говорили другие.

— А сколько ты возьмешь за карточку? — поинтересовался кто-то.

— Я за деньги не снимаю, — смутился Чингиз.

— Он не за деньги, он за барана снимает! — вмешался Каратай. — Хочешь карточку — тащи барана! Зарабатывать будем, а? — Он подмигивал, хлопал племянника по плечу и хохотал. — Напишем вывеску: «Фотография-портрет, деньги не принимаем, баран на бо́чка! Чингиз — великий фотограф».

Все смеялись, Чингиз тоже смеялся. «А вдруг, — подумал он, — и в самом деле кто-нибудь принесет барана?»

— Когда карточки сделаешь? — спросили его.

— Был бы свет, я бы хоть сегодня, — сказал Чингиз. — У меня все с собой есть — увеличитель, бачки. Свет вот только…

— Свет? А переноски от машины тебе хватит? — спросил Каратай. — Ну, тогда все в порядке — сегодня же будет у тебя свет. А теперь, дорогие гости, расходитесь по домам — то́я[2] никакого не будет, фотография закрывается. Кажется, всех сняли, никого не обидели.

— А где же Ларкан? — вспомнил Чингиз.

— Эй, Ларкан, сюда! — позвал отец.

Девочка выскочила из сарая, где она пряталась, заметалась по двору, как заяц, и прошмыгнула в дом, не дав навести на себя аппарат.

Взрослые стали расходиться, а ребята еще долго вертелись возле Чингиза. Он показывал аппарат, объяснял, как надо снимать. Они, конечно, ничего не поняли, зато в восторг пришли от автоспуска. Стоило сдвинуть рычажок, а сделать это было проще простого, и аппарат начинал жужжать, как шмель, и жужжал до тех пор, пока не раздавался звонкий щелчок.

— Сила! — шумели ребята и почти весь день не отставали от гостя.

Каратай слов на ветер бросать не любил. К вечеру, когда в колхозе закончились работы, он пригнал из МЖС[3] машину, перетащил в темный чулан столик, втянул туда переноску-лампочку на длинном шнуре, пристроил к ней шнур для красного света и, закрыв Чингиза в чулане, весь вечер охранял его от ребят.

вернуться

2

Той (тюрк.) — празднество, сопровождаемое пиршеством, музыкой и плясками.

вернуться

3

МЖС — машинно-животноводческая станция.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: