Веру с холода все пробирала знобливая дрожь; стена избы настыла, но оторваться от нее трудно.
— Ты бы на печь залезла, — предложила Феня. — Погрейся, полезь, сразу-то надо было. А я тебе туда и поесть подам. Дай я тебе там дерюжинку подкину. Гришка, эй, Гришка, подай сюда подушку.
И Вера в каком-то сладком полусне залезла на печь и, вся дрожа, прижалась плашмя животом, грудью, щекой к горячим кирпичам, лежала, и даже во сне чувствовала, как жадно вбирает тело сухое тепло, и слушала, как ходит ветер в трубе и за бревнами стен; она быстро и незаметно уснула.
Проснулась она на другой день утром, под головой у нее была подушка, и лежала она не на печи, а на лежанке. Она выспалась, и тело отдохнуло. Феня шикала на сынишку, заставляла сидеть тихо и глядеть в окошко; Вера улыбнулась и вздохнула, счастливая. Утро только начиналось, она вспомнила Рогова, нахмурилась.
— Встала, что ли? — услышала она голос Фени. — А я тебя с печки вниз спустила, а то, думаю, запарится.
— Спасибо, Феня. Никогда так сладко не спала.
— И слава богу. Скоро завтракать будем. А у меня ночка хуже нельзя. То мужик мой снился, да чудно так, голый прямо весь, стыд один. Глазами уставился, ты мне, говорит, детей, Феонушка, сбереги, чтоб дети целы были. А я крещусь, крещусь, от него отодвигаюсь. Проснулась, все-то на мне задеревенело. И руки и ноги отымаются. Лежу и вспоминаю, как в первую осень, перед самым немцем, картошку в поле копала, дай, думаю, хоть картошки на зиму запасу. Война войной, а есть надо. Людка с Гришкой тут же, Людка помогает, а малый под руки лезет. Не толчись ты, говорю, а тут оно и загудело. Задрала голову, а в небе самолеты гудут. И прямо на нас все валится. Подгребла я их обоих под руки, раскрылестилась, ну, думаю, пущай всех вместе бьет. Они тогда дорогу рядом бомбили, войско по ней наше в отход шло.
Феня, рассказывая, не переставала хлопотать у печки, неторопливо собирала на стол, отбирала тарелки, и Вера, затихнув, вслушивалась в ее негромкую речь, все никак не решалась встать и двинуться с места, так ей было хорошо и безопасно, и никуда не хотелось идти.
Вторую половину декабря были сильные, злые метели, и первую неделю января дули сильные ветра, и непрерывно шел снег; сколько аэродром ни очищали и ни утаптывали, самолета принять было нельзя. Отголоски ожесточенных сражений на фронтах, доходя сюда, в глубины Ржанских лесов, заметно влияли на ход событий; партизаны становились активнее, немецкие тыловые власти, получив соответствующие указания, укрепляли позиции в тылах своих армий; от показного благодушия оккупационных властей не осталось и следа; в Ржанске два раза в неделю менялись пропуска, за городской администрацией из русских усилилась слежка, гестапо арестовало несколько человек в горуправе, был взят помощник бургомистра некий Пантелеев, расстреляли двух врачей из русской больницы. Они ни в чем не признались, и у ведших следствие и допрос гестаповцев, да и у самого шефа Герхарда Уриха осталось после их смерти чувство бессилия и беспокойства. Слишком уж часто стали случаться в городе и в его окрестностях различные, самые неожиданные диверсии; наблюдалась утечка информации, и Герхард Урих, ничего не говоря Зольдингу, методично проверял должностных лиц из русских и всех переводчиков в военной комендатуре. Штурмбанфюрер Урих чувствовал, что он на верном пути: возле полицмейстера или бургомистра работают на коммунистов.
Вскоре после этого в Ржанск приехал из оперативного управления Хойзингера майор Риттер в сопровождении спецгруппы из десяти человек, которой предстояло заняться тщательным сбором сведений о ржанских партизанах и выработкой плана конкретных действий по борьбе с ними. В это же время из штаба оперативной группы гестапо «Б» из Смоленска Урих получил предписание представить в распоряжение майора Риттера и его людей материалы по партизанскому движению на Ржанщине. Это задело самолюбие штурмбанфюрера Уриха, но сейчас было не время считаться и разграничивать сферу деятельности; по-видимому, с партизанами и могли справиться только полевые войска.
В первый же день майор Риттер представился Зольдингу; сухощавый, интеллигентный человек, в очках, с умными и внимательными глазами, он произвел на полковника приятное впечатление; поговорив о том о сем, Риттер мягко заметил, присматриваясь к воспаленному лицу Зольдинга:
— А вы нездоровы, господин полковник?
— Пустяки, майор, скоро пройдет, небольшая аллергия. У меня это бывает.
Улыбнувшись, добавил, что солдат не имеет права на болезнь и слабость, особенно в тылу. Обещав майору всемерную помощь и содействие, посоветовал сходить в офицерское казино и на прощание предложил коньяку — сам он не пил по причине аллергии, — остановил Риттера вопросом, когда тот уже собирался, откланявшись, уходить:
— Вы, я слышал, недавно из Винницы, майор, что же там все-таки говорят о котле?
Майор Риттер поморгал под очками, поглядел мимо Зольдинга. Из всех существующих в мире проблем менее всего ему хотелось освещать эту, но Зольдинг мог пригодиться, майор Риттер не заметил особого дружелюбия между военным комендантом Ржанска и шефом гестапо, за эту ниточку можно многое вытащить. Не стоило становиться с этим полковником на слишком официальную ногу. После недолгого раздумья Риттер ответил:
— Да, полковник, и Манштейн тоже не смог стать богом…
Уклончивый и неопределенный ответ был Зольдингу понятен: после Сталинграда многие стали сдержаннее.
— Коньяку, майор? — спросил он, снова наливая Риттеру.
— Благодарю, господин полковник, за тех, кто там, в сталинградском аду, — предложил серьезно майор Риттер, и ему очень хотелось добавить: «За то, что мы с вами не в их числе», — но он, разумеется, счел за лучшее воздержаться.
— Вы думаете…
Майор Риттер снял очки; встретив взгляд Зольдинга, близоруко сощурился.
— Да, — сказал он твердо. — Да, господин полковник, эта крепость очень дорого обойдется рейху. Манштейну фюрер отдал почти все резервы.
Оставшись один, Зольдинг стал ходить по кабинету, все такой же высокий, прямой и спокойный; да, конечно, если отступление под Москвой можно было считать случайностью…
Зольдинг подошел к портрету Гитлера и, заложив назад руки, начал пристально, подробно его рассматривать, словно впервые видел. Широкий мясистый нос, чуть одутловатые щеки, лоб, перечеркнутый редкой прядью, — обыкновенное лицо обыкновенного человека, даже заурядное. И неожиданно шевельнулось мелочное злорадство, Зольдинг поморщился и снова внимательно стал изучать портрет, пытаясь понять, что может думать сейчас этот человек. Нет, он не хотел быть сейчас на его месте. Да, конечно, Паулюс со своей армией кончился. Еще и 4-я танковая, в общей сложности около двухсот — трехсот тысяч человек, самые выносливые, самые опытные дивизии Германии, там, там мрут от голоду, гибнут, замерзают, такие дивизии, лучшие отборные войска, надежда и гордость Германии.
Зольдинг глядел на портрет, пытаясь понять, почему он, этот человек, запретил вывести армии из Сталинграда, когда это еще было возможно. Ведь у великого полководца даже авантюристическое решение таит в себе глубокий анализ обстановки, своих собственных возможностей и возможностей противника, а тут шлиффеновские идеи ведения войны оказались бессильны и, больше того — оборачиваются такими вот штуками, как Сталинград.
Одно ему было ясно. Догматичность военного и политического мышления поставила империю перед великими испытаниями: впервые он почувствовал мертвящую силу догмы. «Ведь мы и к России (он подчеркнул „мы“, не отделяя себя) подошли с одинаковой меркой, как к Польше, Франции, совершенно одинаково». Он мог признаться самому себе, сейчас он не знал, что делать дальше.
Почиван разбудил Трофимова на рассвете; еще было темно, он примчался с аэродрома, где впервые после месячного перерыва в эту ночь с Большой земли приняли пять самолетов.
— Чего тебе? — недовольно спросил Трофимов, свешивая босые ноги с топчана и шевеля от холода пальцами.