У него пошел озноб в лопатках, и губы сжались, но он все шел и шел так же свободно и широко, чуть прихрамывая и глядя вперед, в тепловатый отсвет старого соснового леса; одуряюще пахло хвоей, смолой, кружилась голова от обилия солнца, воздуха, давно забытых запахов.
Скворцов шел дальше со странным чувством нереальности, зыбкости. Но что могло случиться? Если осуществился прорыв, то, собственно, уже ничто не имеет значения; правда, тогда Зольдинг не стал бы организовывать такую пышную прогулку в лес. Если все уничтожено — тоже. Может быть, не сработало какое-то колесо, и мы действительно подойдем неожиданно? Ну, ну, ну, спокойно, Скворцов, такое невозможно. Ты выполнил свое, и все идет как надо. Ты свое сделал, а больше ты ничего не можешь. Только броситься в сторону, чтобы тебя разорвали собаки. И этого ты не можешь, теперь нельзя допускать хотя бы одного шанса риска.
Он ждал этого каждую, минуту, и все-таки, когда совсем недалеко впереди покачнулась вершина высокой сосны и стала стремительно, все быстрее, падать ему навстречу, он остановился как вкопанный и лицо его враз покрылось крупными каплями пота. И первого, сигнального взрыва он тоже не услышал — его швырнуло на землю, и он еще прополз несколько метров и уткнулся лицом в кочку, прикрыв голову руками.
— Они приближаются, — сказал Глушов в трубку, прикрывая ее зачем-то ладонью, — через пятнадцать минут они будут в нужном квадрате. Около четырех тысяч.
— Так много? Не ошиблись, ребята?
— Нет. С разницей, конечно, в две-три сотни.
— Все понятно. Давай, комиссар, держи их там, как можешь. Вцепитесь хотя бы до вечера. Вполне хватит, успеем. Мы уже снялись с места…
— Ну, добро.
— Держись, Михаил Савельевич.
— Что будешь делать, придется…
— Ну, до свидания. Обнимаю тебя, дорогой. О Вере не беспокойся. Ну, дорогой…
— Ладно, ладно. И я тебя обнимаю. Связи конец?
— Ночью еще свяжемся по рации…
— Свяжемся, если… — он хотел добавить «если ночь будет», но промолчал.
— Алло, алло… Алло, Глушов!
Глушов поглядел на трубку и опять поднес ее к уху.
— Ты хочешь сказать мне несколько напутственных слов?
Трофимов умолк, затем с трудом разжал зубы:
— До встречи, комиссар.
— До встречи, командир… Слушай. — Глушов прокашлялся. — Ты на меня, если что, злобы не таи, а? К чему, спрашиваешь? Да так, ведь все бывало. К этому и говорю. Смотри там, тоже не зарывайся, держись.
— Обязательно. Будь здоров.
Глушов поглядел на трубку, отдал ее телефонисту, почти совсем незнакомому пареньку лет шестнадцати, и сказал:
— Сматывай свое хозяйство, Вася.
— Как, совсем?
— Совсем. И поживее. Провод обрежь, больше связи не будет. Ты давно у нас? — спросил он, приглядываясь. — Как по батюшке?
— Чего там, просто Василий.
— Вот так, Василий. Эй, эй, поживей там, — бестолково окликнул он кривого лесника; в практическом деле он был очень неловок, знал эту слабину за собой и оттого суетился.
— Чего тебе, Савельевич?
Глушов нахмурился, покачал головой.
— Ну, что ты меня так, как колхозного сторожа, а, Федор Степанович?
Лесник непонимающе глянул на него единственным глазом, почесал заросшее ухо и буркнул:
— А мне все одно, места я вам показал, а больше чего мне знать-то?
— Ну, ладно, ладно… не сердись, старик, — примиряюще замялся Глушов; интересно бы узнать, о чем думает сейчас этот нелюдимый человек. В это время пришел Валентин Шумилов.
— Ну, как там?
— Да все как будто, — сказал Шумилов и потом добавил: — Если все эти штуки сработают, будет весело, веселая получится симфония.
— Ты, Шумилов, напомни командирам десяток задачу каждого. Насчет подвижности скажи, не присыхали бы к одному месту.
— Да они уже в курсе, — нехотя ответил Шумилов, как о давно известном, но, встретив взгляд Глушова, повторил:
— Слушаю, товарищ подполковник!
— Ладно, ладно… День какой… Тишина…
— Будь другое время, товарищ подполковник, поставил бы себе тут домик, обзавелся семьей и жил до смерти.
— А ты разве не женат, Шумилов?
— Нет, не женат… — сказал Шумилов, вспоминая Веру, взял в рот терпкую смолистую хвою, пожевал и сплюнул.
— Скорей бы. Сроду не чувствовал сердца, а сегодня нет-нет да и возьмется, — сказал Шумилов насмешливо, а Федор Подол стал осматривать свою старую одностволку с разработанным, утончившимся дулом; он повертел ружье в руках и опять замер, всматриваясь в заросли.
— Что ж, сердце, оно, сердце, тоже работяга, утомляется, — сказал Глушов. — А у меня последнее время наладилось, самому на диво. Небось первый год, помнишь, совсем хоронить меня собрались, ан видишь — еще два года прогудел.
Они оба замолчали, своими словами Глушов подвел черту, приблизил к тому, что должно было сейчас произойти и к чему они давно готовились.
Федор Подол тоже молча курил, потирая большим корявым пальцем давно не бритый подбородок, он изредка вскидывал глаза вверх, на самую вершину сосны — там сидел сигнальщик, на высоченной мачтовой сосне, с земли очень маленький. А Глушов прилег рядом с Подолом на землю; вчера весь день и сегодня до обеда наблюдал за минированием, проверял схемы, контакты и все до малейшей детали выспрашивал у пожилого неразговорчивого минера-украинца Гриценко с грустными красивыми глазами, и тот терпеливо объяснял, продолжая возиться со своими бесконечными проволочками и маскируя их в земле и траве, в то же время не выпуская из виду Глушова, опасаясь неосторожности с его стороны; долго ль забыться и зацепить чуткий, как нерв, проводок к противопехотной или, того хуже, забраться в сторону, где все стояло настороже и достаточно одного неловкого движения. Недаром больше двух недель отпугивали от этого места всяческими мерами разное зверье.
Над минированием участка работала большая группа в тридцать человек; за двое суток они поставили около двух тысяч мин, из них две трети самодельных из взрывчатки, вытопленной в лесных мастерских из брошенных еще в сорок первом снарядов; теперь весь этот участок леса напоминал пространный пороховой склад, Глушов тоже боялся разных неожиданностей; забывшись, забредет кто в зону, тогда разбираться поздно, ничего не получится, усилия многих людей сведутся на нет; он сам сюда напросился, сам настоял; все казалось, что недостаточно делает, те обидные и в чем-то справедливые слова Веры не шли у него из головы, и Батурин неожиданно поддержал его, и Трофимов, правда неохотно, согласился. Вчера Батурин тоже целый день проверял работу минеров, Глушов вместе с ним ходил, разбирался в схемах, в минных ловушках; все-таки очень ответственное решалось дело; жизнь и смерть всех ржанских партизан зависели, возможно, от него, и тут успокаиваться не приходилось.
И еще Глушов думал о необходимости доказывать в общем-то очень понятные вещи. Его не хотели пускать, собственно, почему? Он необходим на своем месте. Но ведь подготовить и провести именно эту часть задуманного плана вполне по его силам, именно ему, человеку, в некотором смысле, педантичному, привыкшему выполнять все до последнего пункта. Пусть над этим можно порой ухмыльнуться, но, как бы то ни было, он обязан был принять участие в этой операции. Он никому ничего не доказывает, ни Батурину, ни Трофимову, просто ему захотелось сделать что-то самому, убедиться в вещественности того, что он делает.
Глушов лежал ровно десять минут, затем встал, одернул на себе гимнастерку и прошел под навес, там стояли аккумуляторы и самодельный, замыкающий ток аппарат, с рукояткой, похожей на самый примитивный штопор; двое часовых, по его разрешению, закурили. Теперь сигнальщики часто передавали сообщения о движении немцев; под навес скоро пришел и Гриценко, молча и быстро проверил батареи, контакты и покосился на телефон, укрепленный на стволе дерева. С минного поля должны сообщить точное, до одной минуты, время взрыва.
— Товарищ подполковник, пойду до хлопцев, на перший край. Значит, перший поворот — взорвется земля, второй — воздух. А я хочу понаблюдать работу в действии, сказочное, я вам скажу, зрелище. А вот за меня тут Мотовилин, вы не опасайтесь, он лучше меня все знает.