Игнат Жук повернулся всем туловищем к Митрохину:

— Июда ты, оказывается, Митрохин, самая настоящая июда.

— Хватит, — раздался женский сильный голос, незнакомый Жуку, и из темноты вышагнула высокая и тонкая фигура в платке. — Игнат Афанасьевич Жук, староста деревни Дубовица, партизанский трибунал за измену Родине и за издевательства над советскими людьми, своими земляками, приговорил вас к смерти. Приговор привести в исполнение.

Женщина поглядела прямо в глаза Игнату Жуку и отступила опять в темноту.

— Не признаю я ваш трибунал, — неожиданно хрипло сказал Жук, шевеля от сырости плечами. — Нету тут правды, ни в чем я не виноват. Жизню свою спасал, вот и пришел из окружения. Не меня, так кого-нибудь еще в старосты поставили. Кого я казнил своими руками или еще что, ну кого? Ты скажи, Митрохин, ты со мной с самого начала…

Чем больше говорил Игнат Жук, тем больше верил сам в свою невиновность, а Вера Глушова (это она произнесла приговор) старалась не слышать его голос, ей было тягостно, неприятно, хотя она понимала необходимость такой жестокости, ведь, по сути дела, она, а не кто другой, приговаривает какого-никакого, а человека к смерти, и ничего она об этом человеке не знает сама, а все с чужих слов, а судит лично.

Но она чувствует себя вправе судить, возможно, два или три месяца назад такого права у нее не было, а сейчас, когда она оказалась в самой гуще, право у нее есть. Говорить от имени народа можно только из самого народа, если ты в его сердцевине, если ты волей обстоятельств становишься его голосом. А если ты в стороне, наблюдатель — смешно и глупо учить и ждать от этого пользы и справедливости.

— Ладно, Жук, не распинайся, — обрывает ее мысли голос Митрохина. — Ты вон себе двадцать десятин земли отхватил, а теперь тебе немного потребуется. Ты лучше скажи, какая тут стерва все доносит?

И тут до Игната Жука впервые ясно дошло, что все происходящее не шутка, не приснилось, и вспомнил плачущее лицо жены, права была, зря не слушал. Что он сейчас ни скажи, все равно ничего не изменится.

— Плевал я на твою власть! — Он делает к Митрохину короткий шаг и останавливается с ним лицо в лицо, Митрохин не отводит глаз. — Июда ты, Митрохин, и нашим и вашим служишь, псина! А власть твоя накрылась, немец уже Волгу перегрыз. Что она, твоя власть, мне дала: кабалу одну мне дала. Слышишь, я на ее, на эту твою власть… У-у, бандюги! Та вон дамочка, какая смерти меня обрекла, видать, из тех, что на чужом горбу в рай едут, а ты, Митрохин, от земли продался, сволочь. Тебе еще вспомнится моя смерть, июда Митрохин, на земле ничего не скроешь. Вот тебе мое последнее слово.

Вера поймала себя на том, что у нее начинают подрагивать мускулы лица, и она решительно и властно говорит:

— Хватит. Все равно он ничего не скажет.

— Погавкай, погавкай, дамочка, — живо отозвался Жук; он уже не мог остановиться; не мог, так было легче.

Его вывели наружу, он увидел ущербную луну, и ветер, и небо, и ему показалось невозможным умереть, когда еще так много сил и когда он еще может спать с бабами и работать, как вол.

Повесили Игната Жука на мельничном крыле, где ветер трепал остатки холстины, и на полушубке пришпилили бумажку с приговором.

Митрохин всю обратную дорогу молчал, и только перед самой дверью его прорвало; зло сплюнув и не обращая внимания на Веру, он заругался:

— Кобель, гад, цепняк. До войны все во двор, как мураш, как кулачина, всякое нужное и ненужное тащил. Выкормили гада в колхозе.

Наутро Митрохин первый поднял тревогу в Дубовице, и вскоре к мельнице двинулось несколько человек. Утро было ясное, солнечное, бабы посмелее собрались на околице, от хаты к хате бегали ребятишки. Собрались человек пятнадцать и несмело, настороженно двинулись к мельнице. Это были мальчишки лет по десяти — двенадцати, но вслед за ними увязались совсем малыши, среди которых были и Николка Жук со Степкой. Они на одно лицо, только у Степки под носом было родимое пятно. Им крикнул кто-то: «Эй, Николка, Степка! Тятьку вашего удавили. Пошли глядеть!» И они бросили играть в конники напротив своей хаты и пошли. Николка нес в руках веревку от игры, в стоптанных, скосолапленных валенках, он все старался ступать по свежему снегу и оглядывался на свои следы; а мальчишки, сбившись плотнее, уже глядели, задрав головы, на повешенного; было видно, что от ветра он чуть-чуть шевелится. Степка тихонько подтолкнул Николку:

— Никол, а Никол… Пошли. Я боюсь… У него язык-то, гля, какой, гля, как у коровы, вылез. По-ошли, я к мамке хочу…

Николка, сопя, исподлобья разглядывал повешенного. Степка все дергал его за рукав, и он уже хотел оттолкнуть его, но в это время на ребят наткнулся бежавший куда-то Митрохин.

— А вы что здесь делаете? — спросил он озадаченно и увидел среди других Николку со Степкой. Они знали его, он часто забегал, и сейчас глядели на него с детской доверчивостью. Митрохин беспомощно потоптался на месте и, багровея с шеи, стеклянно уставив глаза на Николку, густо закричал:

— А ну-у, ма-арш, к чертовой матери, отседова, вам тут делать совсем нечего. Все отседа ма-арш, чтоб я вас боле тут не видел! Нашли, сопатые, чего глядеть!

Ребята брызнули врассыпную, и когда Игната Жука сняли, Митрохин отошел в сторону, присел и стал переобуваться.

Он первым заметил подъезжавшего в сопровождении четырех человек волостного старшину Писарева и с подробностями рассказал ему, как он пришел рано утром к старосте, и как его не оказалось, и как потом деревенская дурочка Матрена пошла к мельнице в лог за хворостом и увидела повешенного и вернулась бегом в деревню, причитая и плача, и как ему, Митрохину, пришлось разгонять собравшихся и погладить плетью особо любопытных, и какая жалость его берет, ведь они с Игнатием Афанасьевичем с самого прихода освободителей завсегда вместе.

У Писарева сухое, интеллигентное лицо, с отвисшими слегка по углам рта щеками, в глазах, холодных, отсутствующих, таится далекая рыжинка. Он поглядел на Митрохина, ничего не говоря, и, поджимая губы, повернул назад. Уже отъехав метров на пятнадцать, он остановил коня, каурого горячего жеребчика, черенком плети подозвал к себе Митрохина:

— Слушай, Митрохин, пока до сходки останешься в Дубовице за старосту.

— Да как же, Митрий Васильевич…

— А вот так, — жестко оборвал волостной старшина и, помедлив, ожидая, не будет ли еще возражений, с ходу огрел жеребчика плетью и тот, присев от неожиданности, прянул вперед, выбросив из-под копыт ошметки земли и снега.

21

Уже через неделю Вера оказалась в рабочем городке, в шалашах и бараках на скорую руку, где за колючей проволокой жило больше четырех тысяч женщин и подростков из окрестных городов и сел, и она за день с лопатой и ломом в руках с непривычки сильно уставала, к вечеру с трудом добиралась до своего места в шалаше, падала лицом на нары и забывалась тяжелым непробудным сном.

По первой пороше в полную луну в одичавших полях резвились зайцы; лунная сумеречность обволакивала редкие дороги, деревья, овраги и лесные озера подо льдом, ручьи и реки, деревни и городки Ржанщины по ночам замирали, люди забивались в свои дома засветло, и редко кто осмеливался зажечь огонь. Днем во многие села наведывались немцы из города, со строительства укреплений по Ржане, искали продукты, угоняли работоспособное население.

В одну из таких ночей в штаб Трофимова поступило сообщение, что в южной части Ржанских лесов, в зоне действия партизанского отряда Гребова (на совещании в подпольном обкоме в июне 1942 года Трофимов лично познакомился с ним), появился неизвестный отряд, хорошо вооруженный, по приблизительным данным в двести пятьдесят — триста человек. Между неизвестным отрядом и отрядом Гребова неожиданно разгорелся сильнейший бой и так же быстро прекратился, как только командование обоих отрядов опознало ошибку; но с обеих сторон осталось убитыми около сорока человек и много раненых. И уже в ночь неизвестный отряд исчез, словно растаял. Неделю спустя поступило донесение от старосты небольшого поселка Крякино, что в пятнадцати километрах от Ржанска. Староста Артюхин сообщал, что три дня назад в его поселке остановились в глухую ночь какие-то люди, числом не менее двухсот. Они называли себя партизанами, но всю ночь баб и девок в поселке щупали и позорили, и еще стояли в поселке день, а в ночь выступили к городу Ржанску по той дороге, что нигде не сворачивает в сторону, а приходит прямехонько к городу. Потому все сомнительно очень. А еще полицейский, рябой Федот Рокосеев, на другой день, выпивши, рассказывал про нехорошие дела от этих людей. «Я поставил ему бутылку самогонки, и он раскололся. От него я узнал, что они приедут в наш поселок опять через неделю-другую и что их командир и еще один, похоже — немец, к которому командир обращался, как нижний чин к старшему, сговорились с рябым Федотом, что Федот разыщет кривого лесника, который один только знает дорогу, и приведет их к Совиному Урочищу, и за то будто обещаны Федоту Рокосееву большие деньги. А Федот кривого лесника знает от своего деда Власа Рокосеева, мирским прозвищем „Лесовик“. До войны Влас Рокосеев держал пасеку в лесу, а сейчас стар стал и не видит, а так бы он сам взялся вести за такие деньги. И сам Федот до войны бортничал, и тот мед они продавали на базаре в Ржанске. И еще Федот сообщил мне под пьяную лавочку, что никакие это не партизаны, а переодетые полицаи, и немцы среди них имеются, он сам, Федот, слыхал, как они каркали друг на друга по-германски. Не знаю, правду ли сказывал Федот, ему и сбрехнуть за водку ничего не стоит, только все вам сообщаю доподлинно, как между нами было сказано. Так оно, верно, и есть, никакие не партизаны у нас останавливались, раз они ни меня, старосту, ни полицейского Рокосеева не взяли, хотя прихватили нас врасплох. Может, оно вам и сгодится…»


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: