Время от времени в лесах стреляли — эхо выстрелов плыло по разводьям реки, дробясь и затихая в прибрежных зарослях. Рваные, оголодавшие, бродили по лесам попавшие в окружение русские солдаты, изредка выходили к деревне, просили хлеба, расспрашивали о дорогах и опять ныряли в леса. А некоторые и приживались у какой-нибудь молодайки, охочей до мужской ласки, начинали ладить что-нибудь по хозяйству.

На всех главных дорогах, ведущих из лесов и в леса, стояли немецкие посты; наступило время, когда никто не ходил по дорогам, а все кругом да около, и немцы скучали, свободные от дежурства солдаты ходили в ближайшие деревни и поселки и приносили оттуда связки одуревших от висения головой вниз кур, визжавших поросят и ворчали: никто из них не верил, что в этих лесах могут скрываться русские войска и что они могут ударить в тылы наступающих немецких армий, и самолеты-разведчики, несколько дней просматривавшие и фотографировавшие леса, вызывали шутки и насмешки своих же солдат. Они откровенно завидовали тем, что были в городах и наступали, встречая каждое утро где-то на новом месте, а здесь все было уже глубоким тылом, смешно караулить совершенно пустые леса — за две первых недели солдаты в этом убедились. Ни души на дорогах, и из многочисленных постов в Ржанских лесах только пятому посту на большаке, так называли эту дорогу русские, там, где она из лесов уходила к областному городу Ржанску, в какой-то степени повезло.

Пост был из трех человек, и начальником поста был ефрейтор Петер Шимль, сын сапожника из Мангейма, шалопут и крикун, особенно допекавший очкастого студента из Берлина, Карла Вальдке, хотя тот сам добровольно пошел в армию и был хорошим исполнительным солдатом. Просто Шимлю не нравилось, что Вальдке образованнее и умнее его; образованность Вальдке здесь, на передовой, доставляла ему немало неприятностей, но он старался не замечать шуточек Шимля, Шимль был и остается сыном сапожника и дальше ваксы и колодок для башмаков так и не поднимется, что с него возьмешь — Египет в его представлении находится в Азии рядом с Китаем. Третий солдат пятого поста Иоганн Ромме, которому перед войной пришлось заколотить свою овощную лавочку и натянуть на себя военную форму, вообще не разговорчив, он часами лежал на спине и пялил глаза в небо, он один, кажется, был доволен своей жизнью и не высказывал особого рвения попасть на фронт и наслаждался тишиной и покоем. Он не вмешивался в споры и разговоры товарищей — перед самой войной у него умерла жена родами и мальчика не удалось спасти, и он без особого сожаления заколотил свою лавчонку, когда пришел час сменить передник лавочника на мундир, правду говоря, ему надоело возиться с капустой и брюквой, все-таки теперь можно ждать перемен в жизни, фюрер обещает земли на Востоке.

Однажды перед вечером во время дежурства он остановил и задержал девочку лет двенадцати, она шла со стороны города и долго что-то объясняла и плакала, и никто ничего не понял. Девочка была маленькая, каждому из солдат едва под мышку, у нее были небольшие тугие груди. Иоганн Ромме пощупал их, потискал и повел упирающуюся девочку в кусты, но его догнал очкастый студент и сказал, что он свинья и чтобы он сейчас же отпустил девчонку. Петер Шимль видел, как Иоганн Ромме размахнулся, ударил студента в переносицу и тот сразу опрокинулся, задирая худые длинные ноги, а Иоганн Ромме, расстегивая пояс и срывая с себя мундир, пошел было дальше, но в это время студент поднялся, близоруко приглядываясь без очков, как-то боком, пригнувшись, догнал Иоганна Ромме и прыгнул ему на плечи, и они покатились по траве. Петер Шимль подождал, затем подошел и растащил их, девчонка все стояла и, прижав кулаки к шее, испуганно глядела на них.

— Пошла вон, дура! — прикрикнул на нее Петер Шимль и добавил по-русски, показывая на дорогу, на лес:

— Пошел! Пошел!

Девочка поняла и пошла, сначала оглядываясь, затем, пригнувшись, побежала. Петер Шимль засвистел ей вслед и, наблюдая искоса за товарищами, громко, безудержно расхохотался.

— Дурак! Скотина! — сказал студент, выплевывая изо рта кровь. — Что я теперь буду делать без очков? Это мои запасные, раньше я под Киевом в атаке еще одни разбил. Ах, черт тебя…

— Не будешь лезть не в свое дело, — буркнул Иоганн Ромме. — Недоучившийся ублюдок!

Студент близоруко поглядел на него и молча нагнулся и стал искать свои очки.

— Национал-социализм — это твердость и сила, — сказал он, поднимая голову, — но это ни в коей мере не скотство.

— Ну, завел, — буркнул Иоганн Ромме и пошел за палатку. — Хуже всего с этими головастиками дело иметь.

Он был зол на студента и все ворчал. Он остановился, когда раздался радостный голос:

— Очки нашел, одно стекло вот выскочило, а так ничего.

Иоганн Ромме плюнул, а Петер Шимль засмеялся: все-таки это был смешной студент; он ничего не понимал в войне, но с ним было весело, и, оказывается, он не такой уж хлюпик, как кажется вначале, умеет постоять за себя.

Так они жили еще день, а перед самой сменой, когда уже слегка начинало темнеть, Карл Вальдке, студент, подошедший к знакомому ручью умыться, наткнулся на неизвестного человека, пробиравшегося в сторону леса, и окликнул его. Человек бросился бежать, ломая кусты, и студент почти перерезал его пополам из автомата, тот умер сразу. Это был мужчина лет сорока, и кроме кисета с табаком и спичек у него ничего не нашли. Когда они перевернули его лицом к земле, то увидели на правой лопатке давний, белыми пятнами шов. От грязных портянок убитого крепко пахло старым потом, но Петер Шимль всё-таки развернул их, держась кончиками пальцев за край. Под портянками тоже ничего не было, натертая кожа на щиколотках словно окостенела белыми чешуйками.

— Куда он шел? — подумал вслух Карл Вальдке, поправляя скособочившиеся очки.

— Куда… Зверь в опасности всегда забирается в чащобу. Никуда он не шел, просто его гнал страх.

Петер Шимль толкнул студента в плечо:

— Пошли. Не распускай сопли, таких лучше всего стрелять. Посмотри на руки — это ж медведь, попадешься — пополам переломит, особенно такого, как ты.

— Смена запаздывает, — помолчав, сказал Вальдке.

— Успеешь, — перебил его Ромме бесцеремонно. — А я бы тут постоял, кто знает, куда еще теперь сунут.

Темнота наступала быстро, смены все не было, и Петер Шимль сказал, что придется опять ставить снятую было палатку и распределять дежурства.

— Какого черта тут караулить! — сказал студент, и остальные двое с ним согласились в душе, но Петер Шимль на всякий случай прикрикнул на него:

— Не твоего ума дело! Набрались там в своих университетах разной дури, пора об этом забывать.

И они опять замолчали и прислушивались, а потом стали потихоньку дремать. Когда Краузе привез наконец смену, все они были мертвы; у всех троих были разрублены черепа, косо, безжалостно, лейтенанту Краузе стало не по себе от темноты кругом, оружие, и все вещи, и документы были целы.

11

Их было пятеро — больной секретарь Ржанского райкома партии Глушов Михаил Савельевич с девятнадцатилетней дочерью Верой и еще трое районных активистов. Начальник милиции Почиван Василий Федорович, радист без рации, присланный из области еще до прихода немцев, паренек двадцати двух лет, с фамилией Соколкин, по имени Эдик, и еще один — татарин Камил Сигильдиев, нервный, нетерпеливый и вспыльчивый человек. Он не находил себе места, он не знал, удалось ли его семье выбраться, и все ему сочувствовали. Он отправил семью только накануне прихода немцев — красавицу жену и маленькую дочь, и ни с кем не хотел об этом говорить. Ему предложили остаться, и он остался, но знал, что, если бы уехал с семьей, ему было бы в десять раз лучше, потому что он не мучился бы тогда неизвестностью. У него была копна рыжих волос; маленькие, глубокие серые глаза выдавали горячий, взрывной темперамент, в моменты гнева глаза вспыхивали, белели и становились не серыми, а просто светлыми. С Почиваном Сигильдиева связывала странная дружба, причин которой понять никто не мог. Почиван, склонный к тяжеловесному милицейскому юмору, желая отвлечь Сигильдиева от мрачных мыслей, подшучивал над ним, рассказывая анекдоты, но Сигильдиев только грустнел от этих шуток, и если бы не доброе сердце Почивана, он бы послал весельчака к черту. А так он терпел и, не вступая в разговор, глядел в небо и прятал руки, чтобы хрустеть пальцами, он знал за собой эту слабость и старался, по возможности, с нею бороться. И еще Сигильдиев читал про себя стихи, глядя в небо, читал безымянные переводы из древнего эпоса. Стихи успокаивали, не важно, что и эпохи и народы, создавшие их когда-то, давно ушли, и у стихов уже не было автора — они принадлежали просто вечности. То, что они несли на себе печать целого народа, а не отдельного человека, казалось особенно важным. Имя человека перед написанными строчками придавало им конкретность, и тысячелетний разрыв во времени не так чувствовался, а безымянные творения, наоборот, еще более отдалялись, и то, что они продолжали волновать, было особенно удивительным — человек не очень-то изменился за тысячи лет, его не так-то легко истребить. Это вселяло надежду и говорило о незыблемости истинно человеческих категорий добра и зла.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: