Он зашел однажды к ней вместе с Ниной, так сказать, выразить соболезнование. Маша отвечала что-то, потом закрыла глаза — ей действительно стало нехорошо — и прислонилась к спинке дивана. Поля сказала что-то пришедшим, и они ушли, оставив сверток с печеньем. Поля сказала про Нину:
— Совсем взрослая.
Да, Нина в свои семнадцать лет была подтянутая, вышколенная, знающая, как и с кем держаться. В эвакуации ей удалось перескочить через класс, и теперь она была в десятом.
Ее кожа стала еще белее, шея длиннее и гибче, кудрявые волосы красиво уложены. Походка и движения уже медлительные, плавные…
В ней не было той незавершенности, угловатости, робости, которые подчас свойственны очень молодым девушкам и составляют их прелесть. Нина уже научилась владеть своим лицом: беспокойное, подозрительное выражение появлялось в нем не часто, но глаза оставались испытующе-холодными. Визгливые интонации и теперь еще проступали в голосе, а плоская, маленькая голова придавала ей сходство с коброй. Но она должна была нравиться: в ней была непонятная, недобрая и не приемлемая для Маши сила.
Эта девушка прожила в одном городе с Андреем целых три года. У нее есть все: свой дом, родители. И рояль, на котором никто не играет.
А изобилие притягивает изобилие. Колдун свел ее с Андреем. Колдун сказал ему: «Вот кто тебе нужен. Она, а не та сиротка, в мальчиковых башмаках. Не та, у которой все отнято… И которая сама так виновата…»
Маша долго пролежала в забытьи, пока Поля, вышедшая на улицу, не прибежала, расталкивая ее и тормоша:
— Киев, Киев вернули: передавали только что!
Варвара опоздала на похороны сестры. Она приехала, чтобы забрать с собой Машу в Богдановичи. Теперь она уже не сетовала на несправедливости. «Слава богу, живем хорошо, муж работает, я по хозяйству». Вся она поширела, стала самодовольной и некрасивой.
С Машей она поссорилась. Она рассвирепела, узнав, что Маша не поедет с ней.
— Я же ничего не могу посылать тебе!
— Мне и не нужно, — сказала Маша.
— Что ж ты делать будешь? Одна в твои-то годы!
Вдоволь накричавшись, Варвара успокоилась. Шариковы уверили, что Машу устроят в ремесленное училище.
— Правду говорите? Значит, зря приехала, только растревожила себя. Ну, гора с плеч. А я думала: помощница мне будет.
Когда-то Варя бегала по городу, искала лекарства для Маши. Она была родной сестрой Кати, которая вырастила ее…
Маша проводила Варвару, усадила в поезд. Они поплакали обе. Но последняя связь была порвана, и они чувствовали облегчение при мысли об этом.
В эти дни вернулась в Москву Елизавета Дмитриевна Руднева.
Она слушала Машу после трехлетнего перерыва в полутемном классе школы. Одно из окон было заколочено фанерой, железная печка чадила, дым ел глаза. Но дома у Рудневой было еще хуже: у нее жила родственница с дочерью, у них разбомбило квартиру. Дочь-машинистка брала работу на дом, так что принимать у себя учеников Елизавета Дмитриевна не могла.
Она, как и все, похудела за эти годы; с ее лица не сходило озабоченное выражение, и это сковывало Машу. «Отчего я так стучу? — думала она. — Пальцы как деревянные. И отчего она все время молчит?»
— Не знаю, как быть с тобой, дружок мой, — сказала Руднева, выслушав Машу и жалобно глядя на нее, — ты ужасно, ужасно отстала. В училище тебя сейчас не примут. А в нашу школу — поздно.
Замученная головной болью, она едва собиралась с мыслями.
Если бы в свое время Маша поступила в Центральную музыкальную школу, она и в войну не отрывалась бы от занятий. А теперь ее дорога ушла в сторону.
— Что у тебя вообще происходит?
— Я могу поступить в ремесленное.
— Ну нет! Руки надо беречь.
Елизавета Дмитриевна потерла сухим кулачком лоб.
— Скажи, ты умеешь писать ноты? Кажется, умела. На первых порах достану для тебя переписку.
Теперь только Маша заметила, как изменилась Елизавета Дмитриевна. Она и прежде была невысокая, а теперь словно еще уменьшилась в росте. А главное, в лице у нее уже не было спокойного, приветливого выражения, а появилось другое, растерянное, беспомощно-тревожное.
Вернувшись домой, Маша принялась в подробностях вспоминать свой урок у Рудневой. Да, она плохо играла, отстала не только технически. Она играет теперь так же плохо и неинтересно, какой сама стала — грубой, мелкой. Но что делать, если все эти «тройки» и экосезы ее детства кажутся ей чуждыми, как давний сон? Не волнуют ее больше, не нужны они ей.
Какое чувство одушевляло их прежде? Они пустые, как те блестящие шары, которыми украшали елку в мирное время. Но пришла пора, их сняли, вот и все.
И себя, прежнюю, доверчивую, чувствительную, Маша едва помнила. То была кукла или девочка из старинной книжки. Но книжка прочитана и забыта.
Даже там, в эвакуации, она была другой, как-то по-своему понимала музыку. А теперь ничего нет, просто ничего.
Что означает это равнодушие к прошлому, эта перемена? Оскудение души, измельчание? Или временную передышку, начало чего-то нового? Ведь для того чтобы стать новым человеком, тоже нужны силы. И покой нужен: сон, немота, чтобы эти силы созрели.
Есть какой-то промежуток в жизни, когда не чувствуешь, что живешь. То, что привлекало, перестает нравиться. Куда ступить дальше, не знаешь. И талант больше не заметен, и характер стал хуже.
Именно это происходило с Машей. Духовные перемены не всегда совершаются плавно, одна за другой. Каждой из них предшествует остановка, либо взрыв, иногда разрушительный, но почти всегда благотворный.
Как ни угнетала Машу ее нынешняя духовная спячка, она порой сознавала, что это оскудение кажущееся. Надо ждать, пока зреющая сила не проявится, надо поверить в нее.
Если бы можно было играть! Раньше она напрягала свою память, играла мысленно, чтобы заглушить голод. Теперь она испытывала иной голод — по самой музыке. Если бы она могла играть! Ей даже снилась клавиатура с тугими клавишами, которые так приятно обыгрывать. Нет, не вспоминать музыку, а именно играть — постоянно, ежедневно, — вот что нужно было теперь. Распоряжаться звучаниями, искать и находить их! Только так могла она изжить свое горе, успокоить хоть немного свою совесть, поверить, что в ее жизни есть смысл.
Неожиданно Машу вызвали в домоуправление; от Битюгова опять не было известий: управдом напомнил, что ей пора вернуться в прежнюю комнату к Никеше Дергачеву и куме. Хитрый бородач только пугал Машу, но она растерялась и поверила. «Так что помни, Снежкова, на чужой площади проживаешь».
Какой же выход? Как убедить начальников клубов, театров, школ приютить ее и доверить рояль хотя бы на один час в день? За это она будет аккомпанировать, а если нужно, убирать помещение, доставать продукты.
Она обошла несколько мест, но, должно быть, не сумела как следует объяснить свое положение. В одном месте ей вежливо отказали, в другом заведующий клубом с веселым выражением в глазах стал расспрашивать о ее жизни, и это неуместное выражение веселья помешало ей толково изложить просьбу.
В третьем клубе записали ее фамилию и сказали, что справятся о ней в школе.
В бюро комсомола был также неприятный разговор.
— Ты отказываешься поступить в ремесленное училище, — сказал ей секретарь. — А между тем рабочие руки нужны стране.
— Мне нужны мои собственные руки, — ответила Маша.
Секретарь долго смотрел на нее.
— Ну хорошо. — Он вздохнул. — Мы похлопочем, чтобы тебя опять взяли в музыкальную школу. Пусть вне очереди послушают. Твоя учительница скажет свое мнение.
— Не знаю, — сказала Маша.
— Чего ты не знаешь?
— Скажет ли она.
Секретарь опять внимательно посмотрел на нее.
— Вот как. Почему же ты добиваешься?
Маша молчала.
— Знаешь, Снежкова, ты не обижайся, но нельзя судить о человеке по тому, что он сам о себе думает. Повторяю: рабочие руки нужны. Но если у тебя есть другие стремления, скажи. Если они разумны, мы поможем.