Лариса еще похорошела. Она уже не поглядывала застенчиво из-под загнутых ресниц — это вышло из моды. Она высоко держала голову, лицо ее было бесстрастно, глаза устремлены вдаль, поверх головы собеседника. Но теперь она сама подошла к Коле:
— Ну и баня была! Но слава богу!
— Прошла?
— Угу! Но что я вытерпела! Меня спрашивала, главным образом, баба. Но и другие придирались. На девчонок такой мор пошел!
По дороге домой Лариса рассказывала:
— Понимаешь, задавали посторонние вопросы. Зачем иду на филологический? Отвечаю: мечта с пятого класса. Кто любимый писатель? Конечно, Толстой. И началось. Один молодой, с усами, пристал: «Кто такой Кознышев и кто такой Позднышев?» Я говорю: «Это не по программе». А экзаменаторша: «Оба как раз встречаются у вашего любимого писателя». Черт их знает!
Коля засмеялся.
— Да, тебе смешно! Спрашивают про «Русалку» Пушкина. А я это знала. Говорю: Наташа была жертва крепостничества. А усач, понимаешь, смотрит на меня.
— На тебя все смотрят, — сказал Коля.
— Совсем не так! Смотрит и вдруг спрашивает: «Вы часто бываете в опере?»
— Ого! Косвенное приглашение!
— Да перестань ты издеваться! Я же знаю, что это наш бич: опера, кино. Все имена перепутаешь…
— Особенно если не читать книг…
— Относительно «Онегина» я знала, — с живостью продолжала Лора. — Никакого Гремина в романе нет и тут именно роман, а не поэма. Это «Мертвые души» — поэма, а почему так, и неизвестно… Ну, «Пиковая дама»… Что-то я сказала насчет Елецкого. Усатый протягивает мне Пушкина. «Умоляю, найдите произносимые вами имена»…
Лариса махнула рукой и тоже засмеялась.
— Помнишь, как ты меня однажды при всем классе спросил, когда родился Козьма Прутков? Тоже будешь ехидный экзаменатор.
— По всей вероятности. Но теперь-то тебе придется читать источники.
— Да что ты! У меня и времени не будет. Столько придется учиться!
Глава вторая
ОДИНОКАЯ ГАРМОНЬ
Маша только что ушла из клуба и присела отдохнуть у околицы. Она уже два месяца жила в поселке. В кружке самодеятельности ей приходилось и аккомпанировать, и играть самой.
В кружке были способные люди. Продавщица Танюша Пахотина, дочь Машиной квартирной хозяйки, собиралась в Москву учиться. У нее было глубокое и сильное меццо-сопрано, и когда она выступала однажды по московскому радио, некоторые любители приняли ее сначала за Обухову.
А сама Танюша колебалась. Выйдет ли из нее артистка? Не напрасно ли затратят на нее средства? Маша могла бы приободрить ее, но сама она была в последнее время какая-то вялая, как будто жизнь в деревне не нравилась ей.
Легко приказать себе: вырву из сердца. Но невозможно. Унизившийся перед ней, запутавшийся в чем-то, нерешительный, Андрей все еще был дорог ей. Да, это не проходило. Когда-то ради Андрея она забыла об умирающей матери. Как же это может пройти так скоро?
Думать иначе — совесть не позволяет.
Солнце село. Вот идет тракторист Леша Костин, и с ним стайка девушек. Они любуются им и радуются. За него, не за себя. Одна из девушек недавно сказала Маше:
— У нас хоть какие-никакие парни остались. А то есть сёла, где одни только бабы и девчата. И теперь все они будут старые девы.
Откуда взялась эта кличка? И другие, как будто новые, а в действительности старые-престарые слова, например, «невеста», «жених». Раньше их произносили с насмешкой, только отсталые относились к этому всерьез. А теперь это вошло в обиход. Мать Танюши Пахотиной говорила:
— Э, милая! Теперь многое назад повернулось. И сватают, и гадают, и в церковь ходят, даже молодые.
Да, это правда, открылись церкви. Поговаривают даже, что церковь на их улице, давнишний враг Битюгова, тоже будто бы откроется.
А как же пионерка, проклявшая постылое житье и все эти кресты и молитвы? Где синие ночи, которые взвивались кострами, и вся буйная, справедливая жизнь Битюгова, Евгении Грушко, родителей Коли и их ровесников? Вся жизнь отцов?
Леша Костин с подружками прошел мимо. Сапоги у него блестели, густой чуб свисал на лоб. Он церемонно и насмешливо поклонился Маше, выразительно рявкнув баяном. Девушки засмеялись.
Когда Маша только появилась в поселке, Леша оставил своих поклонниц и занялся ею. Ходил на репетиции, провожал из клуба, усаживался рядом на лавочке и заводил политичные разговоры, а баян комментировал недосказанное. Леша разворачивал баян от плеча и до плеча, а если баяна при нем не было, также играл плечами и рисовался.
Машу вначале забавляли победительные ухватки ухажера, потом стали раздражать. То, что она с болезненной настороженностью стала замечать вокруг приметы старого, давно ушедшего, известного ей лишь по рассказам старших, воплотилось для нее в этом молодом, статном парне. Он возмущал и оскорблял ее, сам того не сознавая. Может быть, он был неплохой, но оттого, что в поселке осталось мало мужчин, а Леша был самый представительный, он позволял себе пренебрежительно отзываться о девушках. И в то же время говорил, что ему пора жениться, завести в доме хозяйку.
— Хозяйку или работницу? — едко спрашивала Маша.
Но Леша не понимал разницы.
— Уж я выберу подходящую.
— А она вас выберет?
— Чем же нехорош? Да теперь-то и выбора большого нет.
— Разве уж так. Да вам от этого мало чести.
Немного озадаченный, Леша для куражу извлекал из баяна громкий, резкий звук и затем, ободренный, продолжал свое:
— А мамаша как жаждет. Обрадовал бы старушку!
— А сколько лет вашей матери? — так же едко спрашивала Маша.
— Да уж лет сорок будет. Около того.
Маше это вовсе не казалось молодым возрастом, но назло Леше она сказала:
— И уже в старушки записали? Быстро.
— Да вы-то чего обижаетесь? — недоумевал Леша. — Вам-то до старости далеко!
И принимался наигрывать что-то жалостное.
Маша рано узнала историю своего рождения, и ей казалось, что самоуверенный Лешка повторяет собой облик ее отца, Сашки-баяниста. Так же, наверно, улещивал молоденькую Катю… И когда однажды Леша близко придвинулся и лихо спросил: «Так как же, Марья Александровна, выйдет у нас контакт с вами?» — ока окончательно вышла из себя.
— Вы вот смотрите на девушек свысока, — задыхаясь, сказала Маша, — а они в войну больше пользы принесли, чем вы сейчас.
— Это вы не меряли, — сказал Леша, отодвинувшись, — кто чего принес.
Действительно, не мерила. И пожалела о своей горячности. Но очень уж возмутил ее Леша.
Больше он к Маше не ходил, а если заговаривал, то с насмешкой. А девушки, хоть она и заступилась за них, тоже осудили ее и назвали гордячкой.
Пусть. Она встала и медленно пошла по тропинке. Хороший август, теплый вечер. Небо, усеянное звездами, как будто шевелится. Как много этой напрасной красоты! Лето все длилось и мучило Машу своей бесконечной щедростью. И сама она, как назло, все хорошела и сознавала это. Чувствовала, как прибывают силы.
Вернуться домой в свою комнату? Танюши по вечерам не бывало дома: она уходила на танцы и возвращалась поздно.
Что могло привлекать ее на танцах? Большинство девушек кружились друг с другом. Леша называл их «шерочки с машерочками» (тоже, оказывается, старорежимное выражение!). Одни насильно улыбались, делали вид, что им весело. А другие, не желавшие быть «шерочками», стояли вдоль стены и ждали. И смотрели умоляющими глазами на Лешу и его немногочисленных приятелей. А те медленно проходили мимо и нарочно долго выбирали.
Маше было обидно за девушек, но многое в них самих не нравилось ей: визгливый смех, заискивание перед парнями, отсутствие гордости. Симпатичную Танюшу Пахотину она любила, когда та пела. А как только заговаривала о житейском (женихи, промтовары, происшествия: там убили, здесь обокрали), она становилась безразлична Маше, даже неприятна.
«Отчего это нельзя ни с кем сойтись? — думала она, прохаживаясь по опушке. — Отчего раньше, до войны, так легка была дружба? Не только с Дусей и Володей — со всеми (кроме одного) было так просто говорить и понимать друг друга. И главное, интересно. А сейчас всех куда-то раскинуло, а к новым знакомствам не тянет».