«Ах он? А уж не ты ли, голубчик?» — подумал Петр Андреевич. Он с трудом справлялся с нарастающим раздражением.
— Попытаться организовать нападение, так сказать, изнутри? Куда там! Вы за своими как за каменной стеной. Все за одного, один за всех. Стало быть, надо искать другие возможности. Вот, скажем, существовал при Институте такой клуб науки и искусства, деятельность которого была признана вредной. Вы один из организаторов этого клуба, не так ли?
— Когда это было!
— Не имеет значения. Клуб закрыли, а вам предложили признать свои ошибки.
— А я их не признал.
— Вот именно. И это было оценено как полное равнодушие к своему общественному долгу. А ведь каков поп, таков и приход. Почему бы не связать этот поступок с весьма низкой посещаемостью вашими сотрудниками семинара по философии? Ну-с, что еще? Дисциплина. Ведь я сквозь пальцы смотрю на ваш свободный, мягко говоря, режим работы. Одни сотрудники засиживаются до поздней ночи, а другие опаздывают, и кто же подает им пример?
Коншин взглянул на него, поджав губы.
— Дисциплина должна опираться на интерес к работе. Нет интереса — нет и дисциплины. Впрочем, вам не кажется, Валентин Сергеевич, что выговор, если я его заслуживаю, вы могли бы сделать мне не у себя на даче?
Осколков бережно взял Коншина за локоть и тотчас же отпустил.
— Петр Андреевич, — мягко сказал он, — не для выговора пригласил я вас, а чтобы вместе обдумать создавшееся положение. Обдумать и, если можно, изменить его.
Коншин прислушался: слабый голос донесся откуда-то издалека. Прислушался и Осколков с тревожным лицом.
— Извините, я оставлю вас на несколько минут, — сказал он. — Посмотрю, что с мамой. У нее грипп затянулся, и я боюсь, как бы не началось воспаление легких.
Одна дверь из кабинета вела в коридор, другая в столовую. Поспешно выходя, Осколков плотно закрыл первую, и сейчас же, как это бывает в старых деревянных домах, бесшумно приоткрылась вторая...
Это было как во сне, когда одна картина, в которую едва успеваешь вглядеться, незаметно, загадочно подменяется другой, и сознание напрасно старается объяснить эту непостижимость. Не вставая с кресла, Коншин увидел сквозь приоткрывшуюся дверь ту часть столовой, где стоял диван и над ним висел запомнившийся натюрморт — бело-розовый букет сирени. На краешке дивана спиной к Петру Андреевичу сидел какой-то человек с неестественно длинной шеей, на которую, как на палку манекена, была надета маленькая стриженая голова. Человек этот, как разглядели острые глаза Коншина, был немолод, отрастающие волосики отливали сединой.
Он не обернулся, и это было естественно: он с головой ушел в свое показавшееся Петру Андреевичу странным занятие. Когда опытные кассиры считают деньги, бумажки, подчиняясь скользящему движению, так мелькают перед глазами, а потом, при пересчитывании, снова мелькают, стремительно падая одна на другую. Именно так в столовой Осколкова считал деньги этот человек с маленькой головой. В его руках была одна пачка, но по дивану в беспорядке были разбросаны другие.
Долго ли, по-детски приоткрыв рот, смотрел на него изумленный Коншин, он и сам не знал — должно быть, минуты три или пять? Потом послышались шаги. Петр Андреевич поспешно переменил позу, взял со стола книгу...
— Извините, — входя, сказал Осколков. Слегка нахмурившись, он плотно закрыл дверь в столовую. — Так я говорил...
— Вы говорили, что стараетесь смотреть сквозь пальцы на отсутствие дисциплины в моем отделе.
Это было сказано хотя и серьезно, но слишком серьезно, и в голубых глазах Осколкова мелькнуло холодное выражение.
— В нашем разговоре нет места для иронии, дорогой Петр Андреевич, — жестко сказал он. — Ведь можно и так: встретились, поговорили и разошлись друзьями. Однако к сущности дела я еще не подошел.
— А сущность дела заключалась в том, что директор считает Институт своей вотчиной и управляет им по телефону? — дерзко спросил Коншин.
Почему-то этот человек, считавший в столовой деньги, развязал ему руки. «Еще какие-то тайны собачьи», — подумал он злобно. Он чувствовал опасную легкость в голове и боялся наговорить лишнее. Но остановиться было уже невозможно.
— О том, что директор считает себя вельможей и никак не может отвыкнуть от своего высокого звания, к этому можно многое добавить: внутри Института он действует против самых способных сотрудников. Он прекрасно знает медицинские круги и настолько самоуверен, что позволяет себе поиздеваться над видными деятелями этих кругов, — неосторожность, которая может вам пригодиться.
— Позвольте, позвольте...
— Да полно, Валентин Сергеевич! — побелев, сказал Коншин. — Почему бы не сказать прямо, что вы собрались накатать телегу на директора и решили воспользоваться нашими дурными отношениями в надежде, что я помогу вам состряпать это дело? И не верю я, что вы затеяли его с благими намерениями, хотя и допускаю, что вам неприятно досаждать мне неприятностями. Но как же вы не понимаете...
Он заставил себя замолчать. Молчал и Осколков — долго, минуты три. У него было странное лицо. Не торопясь он закурил, протянул портсигар Коншину и, когда тот взял сигарету чуть задрожавшей рукой, добродушно рассмеялся.
— Ну и нагородили же вы, дорогой Петр Андреевич, — сказал он. — Ну ладно. Забудем этот разговор. Вот давайте-ка я вам лучше коньяка налью. Хороший армянский коньяк, «Давид Сасунский». Его давно перестали выпускать, но мне достали бутылочку по знакомству.
14
Леночка не поверила Петру Андреевичу, когда он сказал, что встречаться у него нельзя, потому что в кухне живет Ольга Ипатьевна, старушка, которая вела все его незатейливое хозяйство. Она поняла, что единственная причина не в этом, — и была права. Коншин принимал у себя женщин только по делу. В его квартире, как и раньше, когда у него было две комнаты в коммуналке, никогда не происходило того, что заставило бы его повернуть портреты покойной жены лицом к стене. Он не мог не «изменять» ей, но он был верен памяти, и не было никакого смысла объяснять практической Леночке («Отдельная квартира, а встречаться негде?») значение этого чувства. Впрочем, он жил в пригороде, ездить к нему было далеко, а Леночка почти всегда торопилась. Пока было лето, они гуляли в парках, иногда ездили за город. Однажды в Измайловском парке сторож прогнал их, и, хмурые, расстроенные, не разговаривая, они зашли в чайную. Была уже осень, серое сплошное небо, резкий ветер. «Расстаться?» — думал он тревожно, глядя на большую руку Леночки, державшую стакан, на раздосадованное и все-таки беспечное лицо, на черное пальто, явно перешитое с чужого плеча...
Она сама попросила Петра Андреевича снять комнату — и сделала это с той решительностью, которой не хватало ему.
Муж по-прежнему уезжал на три дня в неделю, но среди соседей по квартире были злобные сплетницы; встречаться у Леночки — об этом нечего было и думать.
Как-то незаметно произошло, что теперь Леночка распоряжалась их близостью. Не он, а она со своей склонностью к лжи, которую она от него и не скрывала, со своим размахом и здравым смыслом. Удивительно было то, что склонность к лжи, всегда внушавшая Петру Андреевичу отвращение, не только не отталкивала его от Леночки, но легко прощалась, забывалась, отодвигалась и даже опасно, соблазнительно привлекала.
Теперь они виделись часто. Он снял комнату у одной отслужившей актрисы. «Для работы», — сказал он. Но старая, накрашенная, с неестественно гладким лицом, торопливо-угодливая дама сразу же все поняла и вскоре как будто даже с каким-то тайным удовольствием вручила Петру Андреевичу ключи: дверь запиралась сложно.
Леночка была немногословна, но иногда, в хорошем настроении, рассказывала о себе — талантливо, остро. Она и была талантлива. Петру Андреевичу становилось смешно, когда он находил в ее немногих работах свои мельком брошенные и толково развитые соображения. У нее добро даром не пропадало.
Однажды она пришла на свидание голодная, не успев пообедать. Петр Андреевич купил ветчины и булок и смотрел, как она ест, — на белые показывающиеся зубы, на короткий нос, на карие небольшие глаза, которые затуманивались, когда он ласкал ее. Надо было, как всегда, торопиться, но он не мог насмотреться, как она ест, как рвет руками бело-розовую ветчину и мягкую булку.