— Я уже сказала вам.

— Сейчас я уйду, но бойтесь моего возвращения… Вот я сажусь… даю вам еще одну минуту, решайтесь… Или ваши бумаги, если они еще существуют…

— У меня их больше нет.

— …или клятву, что в них не было ничего, кроме вашей исповеди.

— Я не могу дать вам ее.

Мгновенье она молчала, потом вышла и вернулась с четырьмя монахинями из числа своих фавориток. У них был дикий и свирепый вид. Я бросилась к их ногам, умоляя о милосердии, но они кричали все разом:

— Никакого милосердия! Только не допускайте, сударыня, чтобы она разжалобила вас! Пусть отдаст бумаги или пусть отправляется в карцер…

Я обнимала колени то у одной из них, то у другой; я говорила, называя их по именам:

— Сестра Агнеса, сестра Юлия! Что я вам сделала? Зачем вы восстанавливаете против меня нашу настоятельницу? Разве я так поступала с вами? Сколько раз я заступалась за вас! Вы уже забыли об этом. И ведь вы были виновны тогда, а я сейчас ни в чем не виновна.

Настоятельница смотрела на меня, не шевелясь, и повторяла:

— Отдай свои бумаги, несчастная, или открой, что в них было.

— Сударыня, — говорили монахини, — перестаньте упрашивать ее, вы слишком добры, вы ее не знаете. Это непокорная душа, которую можно обуздать только с помощью крайних мер. Она сама вынуждает вас к ним — тем хуже для нее.

— Матушка, — говорила я, — я не сделала ничего такого, что могло бы прогневать бога или людей, клянусь вам.

— Это не та клятва, какой я требую от вас.

— Она, наверное, послала старшему викарию или архиепископу жалобу на вас, матушка, на всех нас. Одному богу известно, как она расписала монастырские порядки. Дурному легко верят. Сударыня, надо обезвредить эту тварь, если вы не хотите, чтобы она навредила всем нам.

— Вот видите, сестра Сюзанна! — добавила настоятельница.

Я резко поднялась с места и сказала ей:

— Я все вижу, матушка. Я чувствую, что погибаю; но не все ли равно, когда это будет — минутой раньше или минутой позже? Делайте со мной что хотите, дайте волю их ярости, дайте пищу своей несправедливости…

И я протянула им руки. Монахини тут же схватили их. Они сорвали с меня покрывало, бесстыдно содрали одежду. На груди у меня нашли миниатюрный портрет прежней настоятельницы.

Его сорвали с меня, и сколько я ни молила позволить мне поцеловать его в последний раз, мне отказали в этом. Мне швырнули какую-то рубаху, сняли чулки, накинули на меня мешок и так, с обнаженными ногами и головой, повели по коридорам. Я кричала, звала на помощь, но колокол громко звонил, предупреждая, чтобы никто не смел появляться. Я взывала к небу, я упала на пол, и меня волокли насильно. Когда я очутилась у подножия лестницы, ноги и руки у меня были окровавлены, а все тело в ушибах. Я была в таком состоянии, что могла бы тронуть каменное сердце. Тем не менее громадным ключом была отперта дверь тесного и темного подземелья, и меня бросили на полусгнившую от сырости циновку. Я нашла там кусок черного хлеба, кружку с водой и еще грубую лохань для определенных целей. Край циновки, свернутый валиком, заменял подушку. На плоском камне стояли череп и деревянное распятие. Первым моим побуждением было лишить себя жизни. Я стискивала руками горло, раздирала зубами платье, испускала ужасные крики. Я выла, как дикий зверь, билась головой об стену, я была вся в крови. Я старалась довести себя до такого состояния, чтобы силы оставили меня, и это не замедлило случиться. Так я провела три дня и думала, что мне уже никогда не выйти на свободу. Каждое утро являлась одна из моих мучительниц и говорила:

— Покоритесь настоятельнице — и вы выйдете отсюда.

— Я ничего не сделала и не знаю, чего от меня хотят. О сестра Сен-Клеман, ведь есть же бог…

На третьи сутки, около девяти часов вечера, дверь отворилась, и вошли те же самые монахини, которые привели меня сюда. Расхвалив доброту настоятельницы, они сообщили, что она прощает меня и сейчас меня выпустят на свободу.

— Поздно, — ответила я им, — оставьте меня здесь, я хочу умереть в этих стенах.

Они все же подняли меня и потащили. В моей келье я увидела настоятельницу.

— Я спросила у бога, как мне поступить с вами, и он тронул мое сердце: ему угодно, чтобы я сжалилась над вами, и я повинуюсь. Станьте на колени и попросите его простить вас.

Я встала на колени и сказала:

— Господи, я прошу тебя простить мне мои грехи, как ты просил за меня, когда был на кресте.

— Какая гордыня! — вскричали они. — Она сравнивает себя с Иисусом Христом, а нас — с иудеями, распявшими его.

— Посмотрите не на меня, а на себя, — сказала я, — и судите сами.

— Это еще не все, — продолжала настоятельница. — Поклянитесь святым обетом послушания, что никогда никому не расскажете о том, что произошло.

— Как видно, то, что вы сделали, очень дурно, если вы требуете от меня клятвы хранить молчание. Никто не будет знать о происшедшем, кроме вашей совести, клянусь вам в этом.

— Клянетесь?

— Клянусь.

После этого они сняли с меня ту одежду, которую дали мне несколько дней назад, и позволили надеть прежнее платье.

Я простудилась в сыром подземелье. Вся моя пища за последние дни состояла из нескольких капель воды и кусочка хлеба. Жизнь моя была в опасности, все тело болело, я думала, что мучения, которые я перенесла, окажутся для меня последними. Однако именно кратковременность действия этих бурных потрясений и показывает, сколько сил заложено природой в молодом организме: я пришла в себя очень быстро, и когда снова начала выходить, оказалось, что наша община была уверена с том, что все это время я проболела. Я снова стала присутствовать на богослужениях и заняла свое место в церкви. Я не забыла о своих записках, не забыла и о молоденькой сестре, которой отдала их. Я была убеждена в том, что она не злоупотребила моим доверием, но понимала, что она не может спокойно хранить у себя такой документ. Через несколько дней после моего выхода из карцера, когда я стояла на клиросе, — это было в такой же самый момент, как тогда, когда я отдала ей бумагу, то есть когда мы опустились на колени и, наклоняясь друг к другу, сделались невидимыми со стороны за спинками скамеек, — я почувствовала, что меня осторожно дергают за платье. Я протянула руку, и мне сунули записку, в которой было всего несколько слов: «Как я беспокоилась за вас! Что же я должна делать с этой ужасной бумагой?..» Прочитав записку, я скатала ее в комок и проглотила. Все это происходило в начале великого поста. Приближалось время, когда желание послушать церковное пение привлекает в Лоншан как хорошее, так и дурное общество Парижа. У меня был прекрасный голос: он почти не пострадал. Нигде так не пекутся о своей выгоде, как в монастырях: со мной стали обходиться немного лучше, я начала пользоваться несколько большей свободой. Сестры, которых я учила петь, могли теперь беспрепятственно общаться со мной. Та, которой я доверила свои записки, также принадлежала к их числу. Свободные часы мы проводили в саду; как-то раз, отведя ее в сторону, я заставила ее петь и, пока она пела, сказала ей:

— У вас много знакомых среди мирян, у меня же никого нет. Друг мой, я не хочу подводить вас и готова скорей умереть, чем навлечь на вас подозрение в том, что вы оказали мне эту услугу. Вас это может погубить, а меня все равно не спасет. Впрочем, если бы даже ваша гибель и могла спасти меня, я ни за что не согласилась бы на спасение, купленное такой ценой.

— Не будем говорить об этом, — ответила она. — Что надо сделать?

— Надо переправить эту бумагу в надежные руки, какому-нибудь искусному адвокату, но так, чтобы он не знал, из какого монастыря она исходит, а потом получить ответ. Вы передадите мне его в церкви или где-нибудь в другом месте.

— Кстати, — сказала она, — что вы сделали с моей запиской?

— Будьте покойны, я проглотила ее.

— Будьте покойны и вы: я позабочусь о вашем деле.

Надо заметить, сударь, что, пока она говорила, я пела, а пока отвечала я, пела она, так что наш разговор все время перемежался пением. Эта молодая особа все еще находится в монастыре, и ее судьба, сударь, в ваших руках. В случае, если бы обнаружилось все, что она сделала для меня, нет таких мучений, каким бы ее не подвергли. Я не хочу, чтобы она попала из-за меня в карцер; уж лучше мне самой снова очутиться там. Сожгите эти письма, сударь. Если вы прочтете их с таким же интересом, какой вам угодно было проявить к моей судьбе, то, право, нет надобности хранить их.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: