Работа Болтански и Тевено подводит итог тому, что предвидел и описал Рене Жирар, который считает, что люди Нового Времени больше не могут чистосердечно выдвигать обвинения, но в отличие от последнего Болтански и Тевено не относятся к объектам с презрением. Чтобы механизм виктимизации функционировал, надо было, чтобы обвиняемый, публично приносимый в жертву, был на самом деле виновен (Girard, 1978). Если он становится козлом отпущения, то механизм обвинения оказывается видимым: никчемный бедолага, неповинный ни в каком преступлении, был обвинен напрасно, только ради того, чтобы за свой счет примирить коллектив. Переход от жертвы к козлу отпущения, таким образом, опустошает обвинение. Такое опустошение тем не менее никак не ведет к смягчению нововременных, поскольку причина их массовых преступлений состоит в том, что они никогда не были способны искренно обвинить настоящего виновника (Girard, 1983). Но Жирар не видит того, что его обвинения носят еще более серьезный характер, поскольку суть их сводится к тому, что сами объекты реально ничего не значат. До тех пор пока мы воображаем в наших спорах объективные цели, мы захвачены иллюзиями миметического желания. Это желание, и только оно одно, наделяет объекты ценностью, которой сами они не обладают. Сами по себе они не имеют значения и ничего из себя не представляют. Разоблачая процесс обвинения, Жирар, так же как Болтански и Тевено, навсегда исчерпывает нашу способность обвинять. Но он еще больше усиливает тенденцию нововременных презирать объекты — он выдвигает свое обвинение со всей искренностью, он верит в него и видит в этом тяжело завоеванном презрении наиболее высокое свидетельство морали. Он разоблачитель на все сто и даже больше. Тогда как величие книги Болтански и Тевено состоит в том, что они опустошают разоблачение, делая средоточием своих анализов сам объект, вовлеченный в проверку справедливости суждения.

Под одним моральным суждением, вынесенным посредством разоблачения, находится другое моральное суждение, которое всегда функционирует при помощи сортировки и селекции. Оно называется упорядочиванием, combinazione, комбинированием, а также переговорами или компромиссом. Пеги говорил, что гибкая мораль бесконечно более требовательна, чем жесткая. Точно таким же образом обстоят дела с неофициальной моралью, которая постоянно управляет практическими решениями нововременных, а также постоянно перекраивает эти решения. Она презираема, поскольку не допускает никакой возможности негодования, но при этом активна и великодушна, поскольку следует за бесчисленными разветвлениями ситуаций и сетей. Она презираема, поскольку принимает в расчет объекты, которые так же мало являются произвольными целями нашего желания, как и простым вместилищем наших ментальных категорий. Подобно тому как нововременная Конституция презирает гибриды, которым она покровительствует, официальная мораль презирает практические ситуации и объекты, на которых они держатся. Под оппозицией объектов и субъектов кишат медиаторы. Под моральным величием имеет место тщательная сортировка обстоятельств и случаев.

Нового времени не было

Теперь у меня есть выбор: или я верю в нововременную Конституцию или же я изучаю одновременно то, что она позволяет, и то, что она запрещает, то, что она проясняет, и то, что она скрывает.

Или я защищаю работу очищения — и сам являюсь тем, кто очищает и бдительно охраняет Конституцию, — или я изучаю одновременно работу медиации и работу очищения, но в этом случае я перестаю быть абсолютно нововременным.

Утверждая, что нововременная Конституция сама не позволяет себя понять, вызываясь обнаружить практику, которая позволяет ей существовать, и заявляя, что теперь критический механизм выдохся, я поступаю так, словно мы входим в новую эпоху, которая наступила после эпохи Нового Времени. Буду ли я тогда постмодернистом в буквальном смысле слова? Постмодернизм — симптом, а не свежее решение. Он живет при нововременной Конституции, но не верит больше в те гарантии, которые она предоставляет. Он чувствует, что что-то разладилось в механизме критики, но не способен ни на что другое, кроме как продолжать критику, не веря, однако, в ее основания (Lyotard, 1979). Вместо того чтобы двигаться в направлении эмпирического изучения сетей, которые дают смысл разоблачаемой им работе очищения, постмодернизм отвергает любую эмпирическую работу как иллюзорную и обманчивую. Его адепты, разочарованные рационалисты, очень хорошо чувствуют, что Новое Время завершено, но все так же продолжают придерживаться прежнего деления времени на старое и новое и могут, таким образом, членить его только в терминах следующих одна за другой революций. Они чувствуют себя пришедшими «после» нововременных, но с неприятным чувством, что больше уже не существует никакого «после». «От будущего ждать нечего» — таков сегодня слоган, добавленный к слогану Нового Времени «Прошлое отменяется». Что у них остается? Не связанные друг с другом моменты и не имеющие оснований разоблачения, поскольку постмодернисты не верят больше в те основания, которые им позволили бы разоблачать и негодовать.

Другое решение возникает, как только мы начинаем одновременно следовать за Конституцией и тем, что она запрещает или допускает, как только мы начинаем подробно изучать работу по производству гибридов и работу по исключению этих самых гибридов. Тогда мы и открываем, что никогда не были нововременными в том смысле, в каком это подразумевается в Конституции. Новое Время так никогда и не началось. Никогда не существовало нововременного мира. Употребление здесь прошедшего времени является значимым, так как речь идет о ретроспективном чувстве, о перечитывании нашей истории. Мы не вступаем в новую эру; мы больше не продолжаем панического бегства пост-пост-постмодернистов; мы не цепляемся больше за авангард авангарда; мы больше не пытаемся быть еще хитрее, быть еще критичнее, положить начало еще одному этапу эры подозрения. Нет, напротив, мы замечаем, что так никогда и не начали вступать в эру Нового Времени. Это ретроспективное отношение, которое разворачивает, вместо того чтобы демаскировать, которое приращивает, вместо того чтобы отсекать, которое примиряется, вместо того чтобы разоблачать, сортирует, вместо того чтобы негодовать, я характеризую выражением «поп-moderne», ненововременность (или «amoderne» — анововременность). Ненововременным является тот, кто одновременно принимает в расчет Конституцию Нового Времени и те популяции гибридов, которые она отрицает.

Конституция объясняла все, упуская при этом из виду то, что находилось посередине. «Это пустяки, это совсем ничто», говорила она о сетях, «простой остаток». Теперь гибриды, чудовища, смеси, существование которых она отказывается объяснять, составляют почти что всё — они составляют не только наши коллективы, но также и другие общества, неправомерно называемые донововременными. В тот самый момент, когда двойное Просвещение марксистов, казалось, все уже объяснило; в тот самый момент, когда крах их тотального объяснения привел постмодернистов к тому, что они погрузились в отчаяние самокритики, мы открываем, что объяснения еще не начались и что так было всегда, что мы никогда не были ни нововременными, ни критиками, что никогда не было никакого прежнего, никакого Старого Режима (Mayer, 1983), что мы никогда так и не покидали прежней антропологической матрицы и что иначе и быть не могло.

Заметить то, что мы никогда не были нововременными и что нас отделяют от других коллективов только весьма незначительные различия, не значит тем не менее стать реакционными. Антинововременные ожесточенно сражаются с эффектами, производимыми Конституцией, но в то же время полностью ее принимают. Они хотят защитить либо какие-то локальные особенности, либо дух, либо чистую материю, либо рациональность, либо прошлое, либо универсальность, либо свободу, либо общество, либо Бога, как если бы все эти сущности действительно существовали и если бы они действительно обладали той формой, которую им предоставляет нововременная Конституция. Антинововременные меняют только знаки и направление своего негодования. Они перенимают у нововременных даже их главную особенность — идею времени с его необратимым движением, которое полностью отменяло бы свое собственное прошлое. Хотим ли мы сохранить такое прошлое или хотим его уничтожить — в обоих этих случаях продолжает присутствовать революционная идея par excellence, идея, что революция возможна. Но теперь сама эта идея кажется нам преувеличенной, так как революция является только одним ресурсом среди множества остальных в историях, в которых нет ничего революционного или необратимого. Нововременной мир в потенции является тотальным и необратимым изобретением, которое порывает с прошлым так же, как Французская революция или революция большевиков в потенции принимает роды нового мира. Рассматриваемый «в сетях» нововременной мир, так же как и революции, допускает только пролонгирование практик, ускорение циркуляции знаний, расширение обществ, рост числа актантов, многочисленные уточнения прежних воззрений. Когда мы рассматриваем их «в сети», инновации Запада продолжают оставаться признаваемыми и значимыми, но больше уже не из чего творить всю эту историю — историю радикального разрыва, историю нашей неизбежной судьбы, необратимого счастья или несчастья.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: