Репнин распахнул дверь. Так и есть: белым-бело. Всмотрелся – у самого крыльца автомобиль, подле трое матросов с винтовками и, кажется, морской офицер: черная шинель, матово поблескивает козырек форменной фуражки, белые виски, ярко-белые, как свежевыпавший снег.
– Репнин? – Человек не поднял, а взвел темные глаза, да, они у него наверняка темные, как шинель, как бушлаты матросов, как бескозырки.
– Чем могу служить?
Офицер поднес к козырьку слабо согнутые пальцы и тотчас отнял.
– Кокорев. Именем революции!.. На сборы двадцать минут.
Репнин тревожно помедлил.
– Что так нещедро? За двадцать не управлюсь.
– Поторопитесь!
– Благодарю за доброту. Прошу вас… – Репнин указал взглядом на открытую дверь. – Спички есть, молодые люди?
Кокорев загремел коробком, зажег списку – так и есть, глаза черные, с искоркой.
Моряки сидели в гостиной, поставив перед собой винтовки, керосиновая лампа висела прямо перед ними, и тени плоских штыков на белом поле стены были беспощадно четкими.
– Господа… – обратился Николай Алексеевич к гостям, и голос его впервые дрогнул. – Я буду рядом. – Он взглянул на дверь, ведшую в соседнюю комнату. – Потише там!.. – крикнул он Егоровне, неожиданно осмелев. – Не разбуди Илью.
– А их буди не буди, одинаково! – откликнулась Егоровна. – Они и спят и не спят…
Было слышно, как Репнин откашливается, открывает платяной шкаф и все делает громче обычного, будто хочет сказать: «Я здесь и никуда бежать не собираюсь».
Вошел Илья Алексеевич, вздыхая и покряхтывая, – одышка перехватила горло. Едва вошел, раскланялся и долго не мог управиться с пуговицами жилета: толстые пальцы плохо сгибались, Сел за стол, положил перед собой руки.
Простите, а снег уже перестал?
– Нет, еще идет, – Матросик помоложе ответил за всех и тотчас снял бескозырку, снял и надел вновь.
В незанавешенное окно, выходящее во двор, было видно дерево, опушенное снегом, бесстыдно праздничное, и огонек в окне флигелька неожиданно печальный – будто только он и проник в смысл того, что происходило сейчас в доме.
– Я закурю, – сказал между тем Кокорев и направился было в коридор.
– Курите здесь, – Илья Алексеевич закашлялся. – Здесь… курите… – повторил он, переводя дух, и поднес платок к глазам, застланным слезами, но Кокорев быстро прошел в коридор. – Однако разве его остановишь? Норовистый! – улыбнулся Илья Алексеевич и взглянул на старого матроса. – В двадцать лет и мы… а?
Матрос не шелохнулся, тень бритой головы, большой и круглой, была точно приколочена к стене.
– Нет, товарищ Кокорев больше нашего успел. – Он едва заметно повел головой в сторону двери, за которой курил сейчас командир. – Двадцать… а с белым флагом уже у немцев побывал… на той бумажке мирной его рука, верно слово, – сказал он, не сводя глаз со старшего Репнина.
Илья Алексеевич не ответил, только хмуро посмотрел на дверь, за которой курил Кокорев.
Дверь открылась, молодой человек вошел в комнату.
– Может быть, вы и нам расскажете, – переместил на Кокорева тяжелые глаза Илья Алексеевич, – как ходили с белым флагом к немцам?
Командир взглянул на старшего Репнина: нелегко было понять интонацию, с которой был задан вопрос, – то ли одобрял Репнин поступок Кокорева, то ли порицал.
– А какая в этом доблесть? – произнес Кокорев.
Явился Репнин.
– Ну, брат, прощай… – Братья облобызались по-мужски жестко и, застеснявшись неловкости, улыбнулись.
– Елена, ты где?
– Я сейчас…
– Тогда сядем да помолчим.
Репнин сел. Семь человек замерли: братья Репнины в разных концах стола, Егоровна у пета. Матросы на стульях.
Молчали. Было слышно лишь, как дышит Илья. Щеки его казались сине-багровыми, точно огонь, прохваченный дымом, подобрался к лицу – вот-вот воспламенится и затрещит. Егоровна нетерпеливо передвинулась на стуле, спросила, обращаясь к Кокореву:
– Человек добрый, а куда все-таки повезешь нашего хозяина?
Матросы встали и пошли к выходу.
– Елена…
Репнин взглянул на дверь, что вела в комнату дочери, и шагнул вслед за матросами.
– Елена! – крикнул он с улицы и запнулся – дочь шла за ним, она была в шубе.
– Куда собралась, дочка?
Но Елена даже не замедлила шага.
– Ты думаешь, я отпущу тебя одного? – произнесла она.
Кокорев зябко передернул плечами, точно от этих слов Елены потянуло ветерком:
– А я что, не внушаю доверия?
– Прошу вас, – произнесла Елена.
Молодой человек быстро пошел к автомобилю:
– Садитесь.
2
Они ехали уже минут пятнадцать. Плоские штыки матросов тускло поблескивали.
Репнин думал: «Да не на Шпалерную ли он меня везет? Туда в эти дни свозили всех званых и незваных».
Машина взобралась на Троицкий мост и остановилась – заглох мотор. Сразу стало ветрено.
– Страшновато смотреть на дворец, – сказала Елена.
Молодой человек вобрал голову в плечи, мрачно откликнулся:
– И на Петропавловку.
Репнин смолчал. Что-то было в этом военном озлобленно-воинственное, неутоленное. Наверно, так бывает с человеком, который только что вышел из боя. Он не остыл и все еще держит саблю над головой.
Слабый дымок возник над помятым радиатором машины и исчез – автомобиль двинулся дальше.
Невский лед, запорошенный снегом, был расчерчен тропами. У моста лед вспух, и черная тропа подступила к воде, – видно, последний смельчак перешел здесь Неву накануне вечером. А дальше, прямо на льду, устойчиво и неярко горел костер, и низкое пламя отражалось в неживых просветах салтыковского дома.
Репнин перехватил взгляд дочери, более сумрачный, чем прежде. «Вот и она затревожилась не на шутку, – подумал он. – Может, спросить этого седого мальчика: „Простите, а не на Шпалерную ли мы держим путь?“ Впрочем, если наш путь туда, конвойные должны вести себя иначе, да и Шпалерная осталась в стороне…»
– Вы говорите по-французски, молодой человек? – спросил Репнин.
Кокорев помедлил с ответом.
– На ваш взгляд, для солдатской службы русского недостаточно?
– Не по-немецки же вы говорили с немцами, когда ходили к ним с белым флагом? – бросил Репнин, однако тут же стал серьезным – Кокорев не ответил на улыбку. – Я просто знаю, – сказал Николай Алексеевич уступчиво, – переговоры там велись по-французски.
– Верно, по-французски, – внимательно посмотрел на Репнина Кокорев и вновь ссутулил плечи. Ветер гнал над Невой облако снежной пыли. – Но признайтесь, – сказал Кокорев, не сводя глаз с облака. – Признайтесь, не очень-то уютно ехать с человеком, который ходил к немцам с белым флагом?
– И это верно, – добродушно усмехнулся Репнин: ему не хотелось без крайней нужды обострять разговор. – Невелика гордость подписаться под таким миром, хотя обстоятельства могут заставить каждого… стать парламентером. Сам-то человек не вызовется.
– А я сам вызвался, – обернулся к Репнину Кокорев, и острые, с косинкой глаза его сверкнули.
Вновь взвилось над Невой снежное облако, взвилось выше каменного борта, и пороша, жесткая и льдистая, ударила в лицо.
– Знаете ли вы такое местечко… Ардаган? – вдруг закричал Кокорев, стараясь пересилить голосом ветер. Репнин определенно задел его за живое. – Ардаган. Слышали? В январе там погиб мой отец, полковой хирург… – Кокореву казалось, что его плохо слышат, и он пытался повернуться к сидящим позади и, главное, произносить каждое слово громко. – Гаубичный снаряд попал в палатку! Там отец тачал кишки солдату, попавшему под обстрел «максима». – Кокорев умолк, дожидаясь, когда прошумит снежное облако: он потерял надежду перекричать его. – Так я хочу сказать, – произнес он неожиданно тихим голосом, когда ветер несколько смирился, – хочу сказать, что взял белый флаг потому, что думал об отце… – Кокорев снял варёжку и вытер сухой ладонью разожженное ветром лицо. – Когда мы выбрались из кольцевого окопа (слышите: была ночь, в ноябре там в четыре часа ночь!), когда выбрались из окопа и открытым полем, как полагается, с белым флагом и трубачом пошагали к немецким позициям, я все время ловил себя на мысли: «Случись это раньше – отец был бы жив». И позже, когда посреди поля, перехваченного колючей проволокой, нас встретили германские генштабисты, и еще позже, когда, точно на прием в потсдамскую резиденцию Вильгельма, к нам явился штабной генерал, одетый по сему случаю в парадный мундир с крестами, звездами, лентой через плечо, я думал об отце: «Случись это раньше…» – Кокорев посмотрел в пролет Невы, ветер улегся, и далеко справа глянули колонны Биржи, сейчас невесомые. – И еще позже, когда возвращались через поле с завязанными глазами (прежде чем отпустить, нам завязали глаза): «Случись это раньше… Он был бы жив…»