Однако как ни важна была для Жилля железнодорожная стратегия, он воспользовался ею, чтобы расположить гостя да, пожалуй, уединиться с ним.
– В прошлый раз наша беседа оборвалась, как только заговорили о Дворцовой, – произнес Жилль, не сводя глаз с двери, за которой была жена. – Не скрою, когда Анастасия Сергеевна была приглашена в министерство, мне это льстило. – Он тронул кончиками пальцев левый ус, тот, что был погуще. – Но ведь тогда там был Терещенко, а сейчас бог весть кто!.. Мне кажется, – он посмотрел на Репнина с надеждой, – лучше вас никто не знает, что мне делать,
Но прежде чем Репнин нашелся, вошла Анастасия Сергеевна. Она поняла: попытки мужа склонить на свою сторону гостя не имели успеха.
– Вечер был так хорош, что вряд ли стоит его портить, – засмеялась она.
– Хорош – хорош… – повторил Жилль: он действительно любил это слово.
Репнин был рад, что и в этот раз деликатная тема не получила развития, однако он не мог не подумать: «К политике ее шаг решительно не имеет никакого отношения, на нее это не похоже. Но тогда… что это такое: последствия семейного конфликта, скрытого, зреющего исподволь, неожиданный результат затянувшегося единоборства со своей совестью или своеобразное проявление разочарования?» Репнин оглядел комнату, в которой они сейчас сидели: эти стены должны были досказать то, что еще скрывали их обитатели.
Уже под утро пожаловали гости, очевидно, в доме принимали и в необычный этот час. В пролете распахнутых дверей Репнин увидел человека атлетического сложения, крутоплечего, в сутане католического священника, и рядом с ним приземистого и большеголового человека с густо-коричневым лицом, чем-то напоминающего гриб-подберезовик.
– Не тревожьтесь, это наши близкие, – произнесла Анастасия Сергеевна, следя за взглядом Репнина, которого заинтересовал приход столь поздних гостей. – Большой – наш пастырь, настоятель собора святой Екатерины, отец Рудкевич.
Репнину стоило труда, чтобы не выразить удивления. Так вот он какой, глава католического прихода па Невском! В Питере шутили, что Рудкевич был похож на того генерала из личной охраны монарха, который за годы и годы своей службы при суверене ни разу не надел генеральских погон и истинное звание которого едва ли знал кто-либо, кроме его высокого покровителя. Официально Рудкевич был всего лишь настоятелем католического храма святой Екатерины, однако, как утверждали люди осведомленные, его действительное положение мало чем отличалось от положения папского нунция, при этом по праву нунция он не отказывал себе и в том, чтобы быть старейшиной дипломатического корпуса. Впрочем, нынешний пост Рудкевича давал ему даже некоторые преимущества в сравнении с правами, которыми бы он обладал, если бы Ватикану дозволено было иметь посольство в православной стране: его связи с русскими людьми были шире связей любого посла, он знал язык и культуру народа, как не знал ее никто из послов, он был вхож в дома, в которых послы едва ли бывали.
– А кто будет этот второй? – указал Репнин на спутника Рудкевича.
– Бекас, – ответила Анастасия Сергеевна.
– Это имя?
Она рассмеялась.
– Нет, разумеется, кличка!..
Она смешно зажмурила глаза.
– Кто вы такая? – вдруг спросил Репнин.
– Кто? Отец строил железные дороги на нашем юге, – сказала она, поняв этот вопрос так же прямо и откровенно, как он был задан.
– Вы были с ним?
Ей понравилась его настойчивость.
– Да, с тех пор как умерла мать… – сказала она и предупредила следующий вопрос. – Мать умерла рано.
Он осмотрелся. На подоконнике стояли стеклянные сосуды, наполненные синей жидкостью, как в аптеке, – наверно, причуды Жилля. Ни один человек не проходил по Кирочной, чтобы его не уловили сосуды Жилля и не поставили для порядка с ног на голову – иногда это было очень смешно. Впрочем, в сосудах отражалась и люстра, обремененная хрусталем, точно дерево листьями.
– Мне нравится ваша квартира – в ней и просторно, и тепло, – сказал он.
Но Анастасия Сергеевна и бровью не повела: ее явно не устраивало такое продолжение разговора.
– Главное, не отдать себя во власть предрассудков, – сказала она в ответ, – не наложить на себя цепи… – Она продолжала думать свою нелегкую думу. – Никто не умеет это сделать лучше, чем сам человек.
Удивительное дело, когда в предрассветные сумерки Репнин шел Литейным, все забылось: и карты, и именинница, и железная дорога Жилля, помнились лишь бледные губы Настеньки. Репнин понимал, как, наверно, понимала и она, что в эту ночь свершилось такое, что им будет не под силу преодолеть. Тем не менее Николай Алексеевич был немало удивлен, когда на следующий день из машины, подкатившей к дому Репниных, вышла Анастасия Сергеевна. Он выбежал навстречу и принялся целовать ей руки на глазах изумленной дочери, стоявшей у окна.
– Представьте, я такая… – произнесла Анастасия Сергеевна. – Решила застать вас врасплох. Надеюсь, вы на меня не в обиде?
Он повел ее смотреть дом. Она заполнила комнаты шумом платья, озорным стуком каблучков, смехом.
А потом они сидели у него в кабинете, и все, кто был в доме, пользуясь тем, что кабинет был залит солнцем, а смежную комнату заполнила тень, наблюдали за ней. Даже Илья стряхнул с пиджака пепел и, сдерживая одышку, выполз из своей берлоги, чтобы издали взглянуть на нее.
– Если человек умеет наложить на себя цепи, он должен уметь их и сбросить, – говорил Репнин.
– Наложить на себя легче. Сбросить труднее, – ответила она.
А вечером, вернее, ночью, она позвонила и сказала, что Шарль велел упаковывать чемоданы. Они уезжают в Норвегию, совсем уезжают. Да, очень скоро. Судя по всему, через неделю.
«Вот она, истинная цена ее мятежи ости, – подумал он. – На словах она бунтарка и воительница. Но в роковой час, когда надо принять решение, истинно бабье, слабое, привычное, берет верх, и женщина отдает себя этой силе и даже испытывает нечто похожее на счастье». Ему захотелось, пренебрегая обычаями и нормами, явиться на Кирочную и объясниться. Сказать, что он заклинает ее не уезжать. Они условились встретиться завтра в шесть на Кирочной.
Завтра в шесть… в шесть. С тем он и уснул в ту ночь, когда явились матросы и повезли его в тот конец города, на тот край света, самый крайний край.
И вот сейчас он ехал к ней, рассчитывая быть на Кирочной ровно в шесть, как условились вчера, когда она позвонила. Впрочем, если бы не позвонила, все равно поехал бы.
8
Ему открыла Настенька. Она стояла в полутьме коридора и странно ширила глаза. Он взял в ладонь ее пальцы, поднес к губам. Сердце колотилось, трудно было дышать.
– Вы одна. Анастасия Сергеевна?
– Совсем одна. Прошу вас.
Они вошли в первую комнату, вторую. Сердце колотилось все громче. Его окружала тишина, грохочущая тишина.
Он огляделся: на щите, прикрепленном к двери, красовались газыри, самые разные, от тех, что украшали черкеску Шамиля, до тех, что и сегодня носят на Кавказе.
– Это Шарль, – сказала она и взглянула на газыри. – Его страсть.
А Репнин подумал: невеселая страсть, что-то в ней от обидного сознания, что металла, из которого сделаны эти газыри, недостает тебе самому…
Они дошли до гостиной. Она устроилась на софе, подобрав под себя ноги. Ему предложила место поодаль.
Он встал и пошел к ней. Ему почудилось: вода в синем сосуде колыхнулась и автомобиль, бегущий мимо, расплавился и потек по мостовой.
– Я… буду кричать, – произнесла она.
Он подошел и поцеловал ее в губы, глаза, шею.
– Я сейчас возьму у вас ключ и запру этот дом, – шепнул он, едва переводя дыхание: сердце не давало говорить. – Запру и буду оборонять… Все пущу в ход: и медные подсвечники, и люстры, и газыри – они же не пустые…
Она засмеялась. И в этом смехе было все: и то, что ей хорошо, и то, что она не хочет принимать эти слова всерьез, и то, что она не хочет отвечать на них.
– А ведь я знала вас прежде, – вдруг сказала она, – видела вас и издали наблюдала за вами… издали, – добавила она и попыталась снять его руку со своей. – Когда на облачном небе следишь за луной, знаешь, где она скроется за облака и где вынырнет… Ступайте туда. Ну!.. – Она указала на стул, который он только что покинул.