— Везет же кому-то, — вздохнула Люсьена.
— Да, — согласился Патрис, а про себя подумал, что нисколько не завидует этому везению.
Не то чтобы он был равнодушен к перемене мест, путешествиям, новым начинаниям: просто знал, что все это вызывает представление о счастье только в ленивых и безвольных душах. На самом же деле — это выбор, совершаемый упорной и трезвой волей. «Волей к счастью, а не волей к отречению», — вспоминал Мерсо слова Загрея. Он обнял Люсьену, его ладонь коснулась ее жаркой и нежной груди.
Тем же вечером, возвращаясь на машине в Шенуа, Мерсо глядел на вздувшиеся от дождя ручьи, на гряду холмов впереди — и чувствовал, как его душой овладевает немая пустота. Он столько раз пытался начать все сначала, осмыслить прежнюю жизнь, что в конце концов осознал, чем он хотел и чем не хотел бы быть. Потерянные, постыдные дни, проведенные словно в спячке, казались ему теперь столь же опасным, сколь и необходимым испытанием. Он мог втянуться в эту спячку и разом потерять единственную возможность самооправдания. Но что поделаешь, нужно было пройти через это.
Переключая коробку скоростей, вертя баранку, Мерсо мало-помалу проникался той унизительной и в то же время бесценной истиной, что диковинное счастье, к которому он так стремился, сводится, в сущности, к раннему подъему, регулярным водным процедурам, сознательным гигиеническим навыкам. Он гнал машину все быстрей, торопясь воспользоваться этим озарением, чтобы именно так и устроиться в новой жизни, которая впредь не потребует от него никаких усилий. Чтобы подчинить свое дыхание глубинному ритму времени и жизни.
На следующее утро он встал пораньше и тут же спустился к морю. Рассвет уже разгорелся вовсю, утро звенело от птичьего щебета и шелеста крыльев. Но солнце едва-едва проглянуло на горизонте, и когда Мерсо вошел в тусклую воду, ему показалось, что он плывет в каких-то неясных сумерках. Но вот, наконец, взошло солнце, и он погрузил руки в струю ледяного и алого золота. Домой он вернулся бодрым, готовым к любым испытаниям. И начиная со следующего утра спускался к морю еще до восхода солнца, набираясь энергии на весь день. Вначале эти купания не только взбадривали, но и утомляли его, вливая вместе с зарядом энергии какую-то блаженную слабость, так что потом он целый день пребывал в состоянии счастливого томления. И все-таки дни тянулись чересчур медленно. Он еще не научился высвобождать время из-под спуда привычек, служивших ему точкой отсчета. Ему ровным счетом нечего было делать — и потому время никуда не торопилось. Каждая минута сама по себе была чудом, но ему пока еще не было дано это осознать. Во время путешествия дни казались бесконечными, в конторе целые недели пролетали мгновенно, а теперь, лишившись привычных мерок, он тщетно пытался отыскать их в этой новой жизни, с которой он не знал что делать. Иногда он брал часы, смотрел, как большая стрелка ползет от одной цифры к другой, и только диву давался, насколько бесконечными кажутся какие-нибудь пять минут. Именно эта забава и открыла ему тернистый и мучительный путь к великому искусству ничегонеделанья. Он приучал себя к прогулкам. Иной раз, шагая вдоль побережья, добирался до развалин на противоположной оконечности залива. Ложился там прямо на землю среди кустиков полыни и, чувствуя под рукой тепло древних камней, открывал глаза и сердце невыносимому величию пышущих жаром небес. Приноравливая биение крови к яростной пульсации послеполуденного солнца, к сонному стрекотанию цикад, он наблюдал, как выцветшее от зноя небо постепенно наливается чистейшей голубизной, а потом, проветрившись, расцветает зеленью и струит ласковую негу на еще не остывшие развалины. Домой он возвращался рано и тут же заваливался спать. Подчиняясь чередованию рассветов и закатов, его дни приноравливались к их ритму, чья неспешность и необычность стали ему так же необходимы, как раньше была необходима служба в конторе, сон, ресторан. Но теперь, как и тогда, Мерсо вживался в этот ритм почти бессознательно. С той лишь разницей, что сейчас он порой постигал: время целиком принадлежит ему, и за тот краткий миг, когда море из алого становится зеленым, некий отсвет вечности сквозил ему в каждой прожитой секунде. Ни сверхчеловеческое счастье, ни вечность не открывались ему вне круговращения дней. Счастье было вполне человеческим, а вечность — будничной. Главное состояло в том, чтобы смириться, подчинить сердце ритму дней, а не подгонять этот ритм под метания человеческого духа.
Подобно тому, как ваятель должен уметь вовремя остановиться, уловить миг, когда лишний удар резца может испортить готовую статую, причем неразумная воля способна в этом отношении сослужить ему лучшую службу, чем самые изощренные выкладки ума, так малая толика неразумности необходима тем, кто стремится увенчать свою жизнь счастьем, тем, кто не смог это счастье завоевать.
По воскресеньям Мерсо играл в биллиард с рыбаком Перезом, у которого одна рука была отнята выше локтя. Перез орудовал кием на свой манер, прижав его к груди и поддерживая культей. Мерсо не переставал восхищаться ловкостью старого рыбака и по утрам, когда тот выходил в море. Зажав левое весло под мышкой, сильно скособочившись, он толкал его грудью, а правым греб как обычно, причем взмахи обоих весел были на удивление согласованы. Перез отлично готовил каракатиц в собственном соку, под острым соусом. Мерсо охотно разделял с ним трапезу, подбирая куском хлеба с засаленной сковородки черную и жгучую жижу. Кроме того, Перез был великим молчуном, и Мерсо особенно ценил в нем это качество. Иногда на заре, после купанья, увидев, как тот спускает в море лодку, он подходил поближе:
— А можно мне с вами, Перез?
— Валяйте.
Они вставляли весла в уключины и дружно гребли, стараясь не поранить босые ноги о крючки перемета. Потом забрасывали перемет в море, и Мерсо следил за лесками, блестящими на поверхности, зыбкими и черными в глубине. Солнце дробилось в воде на тысячи мельчайших осколков, Мерсо вдыхал тяжкий и удушливый запах, отрыжку пучины. Время от времени Перез снимал с крючка мелкую рыбешку и кидал ее обратно, приговаривая:
— Ступай-ка, малыш, к своей маме.
К одиннадцати часам они возвращались, и Мерсо, с руками, облепленными серебристой чешуей, с распухшим от солнца лицом, спешил домой, где было прохладно, как в погребе, а Перез начинал стряпать очередное рыбное блюдо, которое они вместе уплетали за ужином. Так, день за днем, Мерсо отдавался течению времени — это было ничуть не труднее, чем скользить по морским волнам. Пловец продвигается вперед лишь благодаря дружеской поддержке воды, а для Мерсо такой поддержкой служили сущие пустяки: достаточно приложить ладонь к стволу пинии или пробежаться по пляжу, чтобы почувствовать, что ты еще цел и невредим. Так он сливался с жизнью в ее чистом виде, обретал рай, уготованный либо самым неразумным, либо непомерно мудрым живым существам. И дойдя до той точки, где разум отрицает самое себя, постигал, наконец, собственную истину, а вместе с ней — всю беспредельность своего величия и любви.
Благодаря знакомству с доктором Бернаром Мерсо приобщился ко всему деревенскому обществу. В первый раз он вызвал его по поводу легкого недомогания, а потом они начали видеться просто так и подчас ко взаимному удовольствию. Бернар тоже был неразговорчив, но в его глазах, скрытых очками в толстой оправе, мерцал отблеск глубокого и горького ума. Он долго практиковал в Индокитае, а в сорок лет переселился сюда, в алжирскую глушь, и вот уже несколько лет мирно жил здесь с женой, вьетнамкой, носившей высокий шиньон и современный европейский костюм, но не знавшей почти ни слова по-французски. Бернар был человеком неприхотливым, мог ужиться где угодно. Он любил своих пациентов, а те платили ему взаимностью, так что ему было легко ввести Мерсо в местное общество. Патрис был уже на короткой ноге с хозяином гостиницы, бывшим тенором, который любил распевать за стойкой арии из «Тоски», а в паузе между двумя фиоритурами успевал пригрозить трепкой жене. Патрису и Бернару было предложено войти в комитет по организации праздников. И теперь по торжественным дням, будь то 14 июля или другая славная дата, они расхаживали по деревушке с трехцветными повязками на рукавах или, рассевшись вместе с другими членами комитета за грязным жестяным столом, уставленным сладкими аперитивами, обсуждали вопрос о том, как должна быть украшена эстрада для музыкантов. Патриса попытались даже втянуть в предвыборные распри. Но он, к счастью, уже успел составить мнение о здешнем мэре. Тот, по его собственным словам, вот уже десять лет «руководил судьбами общины» и в силу столь длительного пребывания на своем посту склонен был мнить себя чем-то вроде Наполеона Бонапарта. Этот разбогатевший винодел отгрохал себе дом в греческом стиле и при первом же удобном случае пригласил Мерсо полюбоваться своим жилищем. Оно состояло всего из двух этажей, но, не отступая ни перед какими затратами, мэр установил в нем лифт. Мерсо и Бернару было предложено опробовать его. «Тише едешь — дальше будешь», — невозмутимо отметил Бернар. С этого дня Мерсо проникся к мэру глубочайшим восхищением и вместе с Бернаром использовал все свое влияние, чтобы сохранить за ним его безусловно заслуженный пост.