Так вот, еще раз: мы должны, обязаны признать именно этот тип социального действия нормативно русским. Мы должны перестать фантазировать о возможности какого-то иного

по-существу

общества на Руси. Однако в рамках «нормативности фактического» постараться сделать упор не на отрицательные, разрушительные его «энтелехии», а — на позитивные, созидательные. Кстати, необходимо обнаружить их, определить. Постараться выбрать такой социальный маневр и обхождение, с помощью которых традиционно русская ментальность повернется к устроению жизни (какой-никакой, бедной, скромной … далее — по Тютчеву), но не к потрясению ее зыбких — в нашем, повторю, случае — основ.

Если в работах, подобных статье В.М. Бухараева и Д.И. Люкшина (а такие в нашей науке есть, пусть их и немного) закладывается фундамент нового исторического (вообще социального!) видения, то в последние годы уже появились исследования, которые несут нам это самое видение. Скажем, книга Г.А. Гольца «Культура и экономика России за три века, XVIII–XX вв.: Т. 1. Менталитет, транспорт, информация (прошлое, настоящее, будущее)». Один из ключевых тезисов монографии состоит в следующем: любое усложнение (в смысле: разнообразие, полисубъектность и т. п.) российской социальной жизни ведет к кризису. «…Даже скромные шаги по увеличению экономического разнообразия в обществе и городах … привели … к нарастанию социальной напряженности» (

Гольц Г.А.

Культура и экономика России за три века,

XVIII–XX

вв.: Т. 1. Менталитет, транспорт, информация (прошлое, настоящее, будущее). Новосибирск, 2002. С. 40

). И так было всегда (в последние столетия). Не случайно большинство реформ — от Петра до наших дней — несет на себе печать упрощеченства. Иными словами, складывающаяся постепенно сложность социальной ткани, увеличение ее разнородности начинают угрожать каким-то важнейшим, принципиальным первоосновам традиционного

status quo,

традиционного равновесия (может быть, даже и в «диссипативной» форме). И тогда приходят реформаторы, берут в руки топоры и вырубают все, как им кажется, ненужное, мешающее их представлениям о «должном». Это путь от сложности (когда «цветущей», когда, напротив, не по Леонтьеву, «пиджачной» и «семиэтажной», «мещанской») к «упрощению» («вторичному», «первичному», «революционному», европеидному, антизападному, «смесительному», аскетическому, гедонистическому).

Этот вывод Г.А. Гольца необычайно ценен (хотя, конечно, в реальной русской истории случались и реформы иного толка, которые, пользуясь терминологией самого замечательного ученого, не были «удивительно линейны»). Несколько лет назад А.И. Фурсов и я чисто теоретически, «метафизически» (так любили мы выражаться) пришли к выводу: в последние пять столетий господствующая в нашей стране Русская Система устойчива лишь тогда, когда невысок уровень социальной сложности и вещественной субстанции. Как только этот уровень преодолевается, Русская Система сбивается с хода. Г.А. Гольц своей книгой убедительно, на фактах, подтверждает это наше полагание.

Кстати, пример этого автора говорит нам: новая историософия невозможна вне перепроверки хорошо известного, устоявшегося в сознании и профессиональной эрудиции исследователей. И это, казалось бы, «хорошо известное» было базой для — как выясняется — ошибочных концептуальных построений. Возьмем вслед за Г.А. Гольцем тему «урбанизация». Оказывается (из этой книги), что в 1900 г. в городах жило 2 % населения, а не 14 % — согласно всеми признанной статистике, в 1917 г. — не 18 %, но — 3 %. Откуда это известно? Да просто Г.А. Гольц исключил из состава городов и городского населения «неурбанизированные территории и социальные слои». Исключил так называемых пригородников, людей неурбанизированной культуры, хотя и проживавших в административных границах городов. И сделал это совершенно справедливо (вот вам и «развитие капитализма в России»!..).

Но отсюда, из этого радикального пересмотра статистики, следуют и радикальные изменения в понимании того,

чем

была Россия в начале XX в. А была она сплошь крестьянской — в своей ментальное, культуре — страной. А далее — по В.М. Бухараеву и Д.И. Люкшину…

Теперь несколько слов о том, почему именно

эти

работы включены в эту книгу. Большинство из них

прямо

связано с темой «новое видение русской истории». Однако две внешне выбиваются из этого ряда. Речь идет о политико-антропологическом очерке, посвященном Карлу Шмитту, и об эссе «Русский Гамлет». В первом случае взят немецкий материал, но поставлен он в русский контекст, в контекст русского морального и историософского вопрошания (хотя в XX в. русский и немецкий контексты нередко наплывали друг на друга или были просто схожи…). Что касается «Русского Гамлета», то это одновременно и ностальгическое воспоминание о моем учителе и друге Николае Никаноровиче Разумовиче, и рассуждение о герое нашего времени, о новом русском социально-психологическом типе, явившемся на смену «лишнему

человеку». То есть в конечном счете это тот самый опыт персоналистской историософии, к созданию которой призывает автор этой книги.

Русская мысль, Система русской мысли и Русская Система (опыт критической методологии)

Философия — отыскивание

сомнительных причин в

обоснование того, во что

веришь инстинктивно.

Олдос Хаксли

Философия — это усилие,

связанное с проверкой всех

очевидностей.

Лешек Колаковский

Кроме нашего знания, мы все

же ничего не имеем, с чем

можно было бы сравнить

наше знание.

Иммануил Кант

Русская философия ведет постоянную

борьбу с кантианством.

Семен Франк

В конце концов нам ничто не

мешает отказаться от

философии ради истины.

Семен Франк

I

Девяностые годы — что бы там ни было — останутся в истории временем возвращения и возрождения десятков и десятков имен отечественных мыслителей и ученых. Радикальное пополнение нашего интеллектуального, нравственного и эстетического оборота наконец-то дает возможность представить себе русскую культуру и науку в более или менее полном объеме и истинном виде. То, что в недавнем прошлом было доступно относительно узкому слою интеллигенции, что было своеобразным эзотерическим знанием этого слоя и знаком принадлежности некоему сообществу посвященных, что, как правило, доставалось из-под полы и составляло идеологическую надстройку в структуре социального дефицита (базис, понятно, формировался из ценностей материальных), стало ныне достоянием общества. И не просто достоянием, а очень и очень заметным фактом общественного сознания.

В первую очередь это касается русской мысли, которую выпустили из-под запрета спецхранов, там и самиздатов. Которая ныне — на воле и в центре внимания. Более того, ей даже удалось потеснить литературу, в результате чего возникла принципиально новая для нашей культуры ситуация. Начался постепенный отход от традиционной (двух последних столетий) литературоцентричности.

Русская мысль перешла во фронтальное наступление и … обнаружила свое бессилие и никому-не-нужность. Парадокс:

такие

ожидания, надежды, обещания.

Такой

восторг при встрече…

И ничего не случилось. То ли спрос превысил предложение, то ли предложение оказалось не по зубам. Именно это прежде всего и хотелось бы выяснить. То есть: 1) почему русское общество не сумело прочесть, т. е. усвоить и освоить, русскую мысль; 2) почему русская мысль не смогла стать «живой водой» для русского общества; 3) что же все-таки может дать нам сегодня русская мысль, иными словами, зачем и для чего она?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: