— Если вы такого мнения… — начала она.
— Постойте, — остановил я ее, переводя дыхание, — вот вы говорите, вас допрашивали. Ну и правильно. Он же к вам ушел. Вы знаете зачем — шел на десять минут, а вернулся ночью и пьяный. Из-за этого у него был скандал с Машей. Из-за этого его и застрелили.
Пока я говорил, она смотрела на меня в упор, как бы стараясь понять что-то, а я так разошелся, что на нас уже начали оглядываться. Двое мальчишек так и застыли с рогатками возле куста сирени.
— Ну а еще что скажете? — спросила кастелянша спокойно.
— Вы!!!.. — крикнул я.
— Ой, только тише! — попросила моя спутница, — и не надо таких слов. Нас же слушают!
— Да нет, пусть, пусть! Меня не запугаешь! — улыбнулась кастелянша. Ну ладно. Вот вы с Машкой и с ним пили, выпили все, его за новым послали. Это все так! Да как же он около солдата очутился? Куда же вы его послали?
— Он к вам пошел, а не к солдату. Вы это знаете.
— Что я знаю? — холодно и спокойно возразила она, — мы об этом говорить сейчас не будем. Это вы там скажете. Но как же это вышло: пошел он ко мне, а очутился вона где — возле цайхгауза. И еще одно мне чудно: с ним Машка была, а он ко мне пошел, это с каких же щей? Нет, тут он вам что-то не то сказал.
— Да ничего он мне не говорил, — сразу отрезал я. Тут глаза у нее блеснули и погасли.
— Ну а тогда уж совсем чудно, — сказала она медленно и спокойно. — Вам он ничего не говорил, Машке тоже, татарин и подавно ничего не знает — так откуда вы все это взяли?
Я молчал.
— Значит, не хочется вам по-доброму? — спросила кастелянша.
— А как это, по-доброму? — поинтересовалась моя спутница.
Во время разговора она не сводила с нее глаз, как бы боясь пропустить любое ее движение или слово.
— По-доброму-то как? — обернулась к ней кастелянша. — А так, чтоб звону лишнего не было. Потому что хотя где и с кем он пил, я не знаю, но вот Машке я физиономию побила не зря, а за что — она знает, но вот у нее жених есть тоже вроде ученый, в бухгалтерии работает, так неудобно, чтоб ему об этом с каждой колокольни звонили. Он может и нос отворотить. Это тоже очень просто. Знаете наше дело — молчи побольше. И опять другое: вон главврач жене Ивана телеграмму отбил. Может быть, ей помогут страховку или пенсию выхлопотать. Все-таки, как сказать, не в кабаке убит человек, а при долге службы. А если выяснится, что он на работе с вами казенный спирт распивал да с Машкой в ванне запирался, ну тогда, пожалуй, насчет пензии-то погодишь. Вот я к вам и пришла, а не хотите…
Она поклонилась и быстро пошла. С целую минуту мы молчали.
— Дьявол, — сказала моя спутница почти суеверно. — Смотри, она уже со всеми сговорилась: и с Машей, и с твоим парикмахером, и тем стрелком, и ничего не боится, а к тебе пришла только узнать…
— И умылась!
— Как умылась? Эх, ты! Сказал же ты ей, что Иван тебе ничего не говорил, куда пошел, зачем. Ну вот и все — значит, и ты не свидетель. Ух, какая стерва! Вот попробуй, сыграй такую на этюдах, ведь ни за что не сумеешь.
Я взял спутницу под руку:
— Ну, идем, а то опоздаем на сеанс.
— А заметил, какое лицо у нее было, когда она с нами разговаривала? Надменное и снисходительное.
Она же ничего не боится и презирает нас обоих. Слушай, милый, — она остановилась и взяла меня под локоть, — прошу тебя, не говори лишнего, ну того, чего не знаешь, все равно ничего не сделаешь. Парикмахер отречется, Маша будет только плакать, а жена Копнева тебя возненавидит — вот и все, чего ты достигнешь.
— Что же, по-твоему, делать?
— Не фантазировать. Вот у тебя уже убийство, ревность и все такое! Не надо так! Не бери лишнего на душу. Просто: спросят — ответь, вот было так и так, а что это значит, разбирайтесь сами.
В кино мы опоздали и до ночи прогуляли по аллеям. Уже и огни потухли, а мы все ходили. Моя спутница молчала и о чем-то думала.
— Итак, "любовная лодка разбилась о быт"? — спросил я при прощании. Эти строки Маяковского у всех тогда были на устах и в памяти.
Она задержала мою руку.
— Ты говоришь про свою врагиню? Нет, у нее и не любовь и не быт!
— А что же?
— У нее преступление! — ответила она твердо.
— То есть убийство? Она поморщилась.
— Ах, убийство может быть само по себе, если оно только есть, но тут и самая любовь — преступление. И значит, есть такие женщины. Вот у твоей Маши и неудачная любовь — радость, а здесь и взаимность — только тяжесть и злодейство. От такой любви человек гнется, гибнет. Вот если бы эту мысль мне удалось донести, она бы и была ключом к моей роли. Но как это сделать? Как превратить кержачку в леди Макбет? Ну-ка, давай подумаем вместе.
Утром, когда я пришел в госпиталь, мне первым делом сообщили: Марья Григорьевна исчезла и захватила с собой ключи. Теперь ломают дверь бельевой, с вешалки пропало сколько-то бушлатов и два пледовых одеяла. Значит, очевидно, чувствовала за собой что-то. Нас с Машей (она, верно, много плакала — нет-нет да вдруг сядет, затуманится и всплакнет) засадили в комнату, дали бланки и заставили писать длинные и подробные показания: что, когда, где, почему. Кажется, объявили всесоюзный розыск, но этим пока все и кончилось. Стрелка подержали и отпустили, да и за что было его судить? Он кричал, свистел, но неизвестный пер на него, прямо в круглое дуло русской винтовки — вот он выстрелил и попал.
Приехала жена Копнева, и ей, верно, что-то выхлопотали. По госпитальному саду она ходила обнявшись с Машей, и обе то плакали, то смеялись. Меня она не замечала и только раз заговорила со мной.
— Довольно нехорошо, — сказала она, — человек мертв, %, вы про него всякую сплетку ведете. Пил, да то, да се. Вот вы хотели, чтоб я ничего не получила, ан, люди справедливые, по-иному рассудили. Не вышло вот по-вашему-то!
Она была навеселе, и разговаривать с ней я не стал.
А потом она уехала, жизнь вошла в свою колею, и потянулись обычные незаметные госпитальные дни. Теперь старшим сделался я, и ценности уже сдавались мне, а моим подручным был студент из медицинского института. Он провалил анатомию и поэтому зубрил день и ночь. Никто теперь уж меня не дразнил, не вырывал из рук у меня книжку, и не спрашивал, что там написано и как это понять. Но однажды, месяца через два, ванщица недовольно сказала мне: "Слушай, ты бы эти стишки свои забрал бы, что ли? А то валяются на окне, еще пропадут".
И тут я понял, что действительно с той ночи ни разу не вспомнил о своих кумирах. Они отошли от меня так тихо и незаметно, что я даже не почувствовал этого. Теперь я думал об ином. Моя знакомая часто упоминала леди Макбет (это была ее дипломная работа), и вдруг я понял, что для меня наступила пора Шекспира. Он подошел ко мне вплотную. Раньше я как-то проходил мимо него. Хороших постановок тогда не было, а читая его, я путался в длинных замысловатых предложениях — бесконечных коридорах, которые можно одолеть только бегом и никогда шагом, — в его пышных многостепенных и многоэтажных монологах, где сравнение громоздилось на сравнении, образ на образе, так что они зачастую уничтожали друг друга; в его смертях, убийствах, предательствах. Все это мне казалось просто скучным и утомительным. А сейчас словно прорвалась какая-то туманная пелена и через нее я ясно увидел — не леди Макбет, нет, та была совсем иная, — а кастеляншу, ее зубы и особенно руки — мускулистые, длинные, загорелые — как она толкает в плечо Копнева и говорит: "Так ты помни!" или злобно вырывает у меня книгу. И еще какие-то смутные, но большие истины о любви-радости и любви-преступлении стали приходить и тревожить меня. В свободные часы я сидел на лавке в парке, то размышляя о том, что произошло, то вчитываясь и входя все более и более в варварский, но великий по своей истинности и простоте текст.
И однажды в парке после обеда подсел ко мне незнакомый больной молодой парень в халате. Он спросил, что я читаю, я сказал. Он попросил взглянуть и я протянул ему книгу. Он быстро пролистал ее, задерживаясь на картинках и спросил, где же тут стихи. Я ответил, что тут все стихи, только переведены они прозой.