Вот этот Волк и стоял сейчас перед Шекспиром.
— Здравствуйте, мистер Шекспир, — сказал хозяин, делая вид, что улыбается. — А мы позавчера как раз вспоминали про вас.
Они пожали друг другу руки.
— Вы меня только позавчера вспоминали, мистер Джемс, — ласково, но с сердцем сказал Шекспир, а я вас все эти пять дней непрерывно вспоминаю! Да что, в самом деле? — продолжал он, разводя руками. — Выезжал я из Лондона в дождь, и вот как промок на мосту, так и до сих пор не обсушился. В гостиницах все дрова мокрые, а камины дымят! И что они только летом смотрели, не знаю! Ну нет, любезные, говорю, нет! Мистер Джемс в Оксфорде отлично знает, что делает, когда выписывает печника из самого Лондона, — вот уж у него обсушишься!
На лице хозяина появилось опять какое-то подобие улыбки, хотя, может, он просто пожевал губами.
— Благодарю вас, мистер Виллиам, — сказал он очень любезно. — Очень рад, что мы — я и Джен сумели вам угодить. Моя супруга все время напоминала про вас. Крестника-то вашего нет. Вам, наверно, сказали?
— Нет! — быстро отозвался Шекспир. — Я ведь никого еще не видел. А что, разве…
— Так нету, нету, — уехал с матерью к бабушке. Ничего, пусть потормошит стариков, правда? — Он посмотрел на Шекспира. — А вы все еще не хотите стареть. Все такой же красавец!
— Ну да, а виски? — мотнул головой Шекспир. — Виски-то все белые! Нет, мистер Джемс, что уж тут нам говорить про нашу красоту…
— Такой же красавец, такой же красавец! безапелляционно повторил хозяин и отпустил его руку. — Ну, наверно, хотите умыться и отдохнуть с дороги? Идемте, — как раз ваша комната свободна!
Они прошли коридор и стали подниматься по лестнице.
— И ведь ни одна ступенька не качнется, — похвалил Шекспир.
— А у меня в доме ничего не шатается, мистер Виллиам, — ответил Волк, мельком взглянув на Шекспира. — У меня все крепко, — продолжал он с нажимом, — и дом, и двор, и потому что я за этим смотрю по-хозяйски, я…
И тут вдруг Шекспир приглушенно вскрикнул, выпрямился и, конечно, упал бы, если бы хозяин вовремя не успел подхватить его за спину.
— Ну-ну! — сказал Волк, удерживая в руках его тело. — Ничего, ничего! Ну-ка, сядьте на ступеньки.
Закинутое назад полное лицо Шекспира полиловело, а на висках, как пиявки, вздулись извилистые черные жилки. Он все хотел что-то сказать, но челюсть его отваливалась и отваливалась, и изо рта лезли длинные ленты слюны. Волк стоял, держал его за плечи и говорил:
— Ничего, ничего. Сейчас все пройдет!
Но как будто огромное деревянное колесо шло по телу гостя, давило грудь, ломало ребра, и он все выгибался и выгибался под его страшной тяжестью, задыхался и ловил руками воздух. Так продолжалось минут пять.
Наконец Шекспир облегченно вздохнул, открыл и закрыл глаза и встал. Потом дрожащей еще рукой вынул платок и обтер лицо.
— Извините, — сказал он пересохшим, но уже бодрым голосом, — я вас испугал. Вот так накатит иногда на меня…
Губы у него мелко дрожали, а по щекам бежали слезы.
Хозяин, не отвечая, молча взял Шекспира за плечи и повел. Довел до кровати и, сбрасывая одеяло, сказал:
— Ложитесь! — Шекспир что-то медлил. — Да ложитесь как есть. Я все сделаю.
Он положил его, ловко стянул с него сапоги со шпорами и поставил возле изголовья. Потом подвинул стул и сел. Шекспир лежал, смотрел на него и улыбался. Он чувствовал себя очень сконфуженным, как будто его кто уличил во вранье.
— Как же вы ехали? — спросил тихо Волк, помолчав.
— Да вот так и ехал! — ответил Шекспир.
Волк покачал головой и с минуту смотрел на него, что-то соображая. Сзади скрипнула дверь. Толстая, трепаная девка заглянула в комнату и деликатно хмыкнула.
— Что ты? — спросил ее Волк, не оборачиваясь.
Девка опять хмыкнула и пошаркала ногой по полу.
— А это раньше надо было, — сказал хозяин спокойно. — Убирайся. Ну а играли вы как же?
Шекспир молчал.
Хозяин встал.
— Так, может, обед вам принести сюда?
Шекспир кивнул головой.
— Но без вина? Без вина, конечно! После припадка пить нельзя. Да и вообще — вы свое уже отпили, правда? Ну и женщины, конечно, тоже нельзя. Помните смерть Рафаэля? Умер на чужой кровати. Ну, если и с вами что-нибудь случится, что же мне тогда за вас Джен-то скажет? Нет уж, отца крестного надо беречь и беречь. А случайная женщина и случайная смерть — две родные сестры. Так-то, мистер Виллиам.
Волк ушел, а он лежал на кровати и думал. Мысли налетали на него и сразу обхватывали всего, как ветер шумящую листву. Сперва он думал: «Надо обязательно добраться до дома и позвать нотариуса. А то она и своей свадебной кровати не увидит! Бедная моя старуха! А что ты хорошего еще видела в своей жизни? Одну ругань!»
Потом: «Ну а до этого, конечно, еще далеко, лет на пять меня хватит. А все-таки надо позаботиться загодя».
Так прошел час, а он все лежал на кровати и смотрел на потолок, мысли по-прежнему захватывали его; как всегда, это был бессвязный вихрь — одного, другого, третьего, — все без начала и конца.
Он думал еще:
«Питер прав, нужно же было мне скакать сломя голову неведомо зачем!»
(Джен хотел видеть, Джен хотел видеть, Джен хотел видеть — вот и скакал.)
«… Полежу еще немного и спущусь. „Без вина, конечно!“ А вот выпью при тебе целую кварту, тогда ты прикусишь язык».
(Спускайся не спускайся, Джен-то нет…)
«Двойной родственник… смерть Рафаэля…
Ах, Волк! Хитрейшая бестия он, скажу вам по совести. Почему он, когда ему рассказывают, сидит и молчит и никогда ничего не спросит? Потому что он знает: ври не ври, а все равно скажешь правду. Но я-то не из таких! Бросай не бросай мне червяка, я на него не клюну, помни это, пожалуйста… Смерть Рафаэля… А что, если я с этой самой кровати и явлюсь в царство небесное? О, тогда я буду полон всеми смертными грехами, и сегодня прибавится еще новый (не бойся, сегодня ничего не прибавится — ее-то нет!). Я скажу тогда: Господи, конечно, я большой грешник, но, сказать по совести, корень всех моих грехов — моя женитьба. Все, что есть нехорошего, мелкого в моей жизни все наползло оттуда. От нее я и одинок. Ни дома, ни семьи, ни детей, только могила сына да три деревенские ведьмы над ней — вот все, что у меня осталось под конец. Да еще ты, Джен, если это верно, что ты меня любишь.
Да, надо будет сразу же позвать нотариуса и составить завещание, но Господи, Боже мой, ты же знаешь, я никогда не любил ее, такую безобразную, грубую, плечистую — ни дать ни взять, переодетый мельник. Когда мне было восемнадцать лет, ей уже стукнуло двадцать пять. А вообще, Господи, все получилось очень просто, — ты же знаешь, я был молод и гол, а отец слыл самым богатым плутом в нашем округе. Она знала это и была такая гордая да чванливая, что просто хоть не подходи, но против меня все-таки не устояла. Когда мы появились вместе, все оглядывались на нас и говорили: „Молодец, Билл! Ты, Билл, далеко пойдешь“, „Тебя повесят, Билл, подлец ты эдакий“. Вот как говорили тогда. И это меня больше всего подхлестывало. А были такие, которые смеялись: „Ни черта из этого не выйдет все равно, разве старый Хатвей примет к себе нищего?“ Но я-то знал: теперь уж ничего не попишешь примет! Я был в ту пору тщеславен, как все деревенские парни.
Так мы и обвенчались. В первые годы она была свирепой и необузданной стервой, швыряла тарелки и кричала через все комнаты так, чтобы слышали прохожие: „Нищий лоскут! Ты думаешь, я не знаю, почему ты женился на мне? Нет, я очень хорошо знаю это“. Но раз я ей ответил: „Анна, я женился на тебе потому, что через пять месяцев после нашей свадьбы родился ребенок, — вот и все“. Тогда она упала на свою кровать и заревела, а я был доволен и улыбался. Так мы ругались пять лет, потом охрипли и устали, потом совсем замолкли, — вот с тех пор и молчим. Так что ты зря считаешь меня счастливчиком, Джен. Одной тебе нравятся мои стихи — очень дрянные стихи, если сказать по правде, не то у меня сидит в голове, когда я еду из „Золотой короны“ в Стратфорд, но тебе все равно они нравятся.