Когда я стащил его, он припал ко мне и заплакал. По-простому, по-человечески, по-мальчишески заплакал. "Ну что я сделал? — кричал он. — Ну что я сделал им? Тебе? Ну за что они…" Он цеплялся за меня в том нестерпимом страхе, который обрушивается на людей, когда смерть уже миновала (я так же кричал и цеплялся, когда меня, двенадцатилетнего пацана, вытащили из волжского омута).
Он весь дрожал, всхлипывал, исходил судорогами, бормотал что-то. Я подождал, пока он стихнет, тихонько отцепил его от себя и ушел. За него я уже больше не боялся, я был уверен — нервный заряд исчерпан. Как это у Шекспира в сцене убийства Дездемоны?
Не надо шпаг.
Тростинкой преградите путь Отелло,
И он послушно повернет назад.
Женьку подхватили и увели за двери "той стороны".
Когда я вошел к себе, все товарищи стояли около двери… "Ну что?" спросил меня один.
А меня тоже начало трясти. Я махнул рукой и почему-то показал себе на горло. И тут один из моих гостей сказал: "Ну, на этот раз вы отделались легким испугом, а вот в следующий… Не все же тебе стоять под дверью".
А самый старый, добрый, мудрый и лучший из нас, тот, что прошел не только огонь и воду, но и Освенцим, где видел жизнь и смерть сотен людей, спросил меня:
— Слушай, а это не просто штучка? Ну вот перед женой? А?
Я покачал головой — какие там штучки!
— Что ж ты с ними не поговоришь? — спросил он с удивленным возмущением. Я пожал плечами.
— Да кто его здесь послушает? — усмехнулся кто-то из моих гостей.
— Неважно, — крикнул тот и даже пристукнул кулаком. — И как это, то есть, не послушают? Что они, не люди? И что он за писатель, если не может убедить даже своих соседей, — и застучал на меня пальцем. — Чтоб ты завтра же… Слышь, не откладывая, завтра же…
— Ладно, — сказал я вяло. — Завтра же…
Но, по совести, что я мог сказать назавтра? Она стояла у плиты и переворачивала на сковородке котлетки, а я говорил.
— Нина Сергеевна, — говорил я ей в затылок. — Ведь вот вчера чуть не дошло до большой беды. И ведь на вас бы она свалилась, а не на него. Его бы уж сегодня и не было. С Женьки сейчас ничего требовать нельзя. Он совершенно безумный человек. Его нужно серьезно лечить. "Это еще как?" А так поговорить с хорошим психиатром. Есть у меня одна знакомая, замечательный психиатр. Она старый друг моей матери. Вы помните, как-то она была у меня с матерью? "Я к вам в комнату не захожу, нечего мне у вас там делать." Так вот она у меня была. Она зайдет ко мне случайно в гости, я потихоньку приглашу Женьку с женой. "Да нет, вы уж мою дочку не трогайте. Очень вас прошу." И даже от котлет отвернулась. Нина Сергеевна, да ведь несчастье же будет, огромное несчастье! Разве вы не видите? "А что мне смотреть, мне смотреть нечего." Но ведь погибнет парень ни за грош. "А мне-то что! Пусть!" Ведь он дошел до последнего предела. Ему уж нельзя доверять собственную жизнь, он обязательно разрушит ее. "Водку надо меньше трескать — вот что. Мой муж пьет тоже, а ум не теряет." А он теряет, Нина Сергеевна. Он не только ум теряет, он все теряет — страх, чувство самосохранения, дружбу, любовь, привязанность. Ему ничего не больно. "Небось головой об стенку не бьется." Да это как же не бьется? Если б я запоздал на секунду, он вчера не только бы от стенку, а об асфальт разбил бы голову.
Но все котлеты у нее уже были готовы, и она величественно повернулась ко мне со сковородкой в руках.
— И очень жаль, что помешали, пусть бы расшиб свою дурацкую башку. Не заплакали бы!
И уходит к себе мерным шагом командора.
— Тоже, защитничек у пьяницы нашелся, — говорит она на пороге своей комнаты так громко, чтобы я наверняка услышал.
А потом я уехал в Казахстан, пробыл там чуть ли не полгода, а когда вернулся, то как-то не сразу отправился к Женьке, и так прошло еще месяца два, и только тогда я узнал, что Женька развелся с Ирой.
— А живет где? — спросил я Нину Сергеевну.
— Да все в той же голубятне, — ответила она пренебрежительно.
Я знал, что Женька прописан у матери, а ордер на квартиру выписан на имя жены, и поэтому стал несколько в тупик, про какую же голубятню она говорит — про ту или про эту. Но тут Нина Сергеевна махнула рукой.
— А нам и не жалко, пусть пользуется. Мы уж так рады, что отстал от нас. Приходил, подарки свадебные требовал. Графины делили! Помните, вы хрустальный принесли? Себе взял. Я все отдала: на, уходи!
— Ну и что?
— Что? Женился. Скоро ребенок будет. Вот крестным отцом позовут, ждите!
Прошло еще несколько месяцев. Однажды я стоял в букинистическом магазине, рылся в каком-то старье и услышал знакомое и радостное:
— Здорово, старина!
Это был Женька и два его товарища. Рослые, здоровые, в таких модных рубашках, которые на танцплощадках называют "бобочками". Все трое были в преотличном настроении, притопывали, посвистывали, у всех в карманах торчали бутылки. У Женьки был в руках еще полукруг "докторской" и батон.
— Идем, старина, посмотришь, как я живу, — не сказал, а приказал он.
Пошли.
Когда-то студентом, эдак в году, наверное, 28-м в семинаре профессора М. Цявловского я написал работу о поэме дяди Пушкина Василия Львовича "Опасный сосед". Эта поэма, кто ее не знает, посвящена похождениям вот в таком развеселом доме. И есть в этой поэме такие строчки:
Вошли по лестнице высокой, крючковатой,
Кухарка мне кричит: "Боярин, тароватый,
Дай бедной за труды, всю правду расскажу.
Из чести лишь одной я в доме здесь служу."
Вот именно такая лестница была и тут: высокая, крючковатая, изогнутая. Молодец архитектор. Чтобы втиснуть ее сюда, надо было иметь прямо-таки версификаторские способности. Ведь, кажется, кроме чердачной лестницы в эту трубу ничего не уставишь, а тут сорок ступенек и две площадки. Представляю, как во время Василия Львовича его веселые друзья, да может быть, и он сам, почтеннейший и добрейший, катились по всем этим сорока. Ведь они и сделаны именно с таким хитрым расчетом. Только чуть бодни пьяного гостя пониже спины — и он, круша ребра, нос и зубы, сразу прогрохает сверху донизу и шмякнется на настил. Действительно, лестница-чудесница, клад для художников и кинематографистов.
В комнате низкий потолок, деревянные стены (вернее переборки), скрипучий пол, жидкая, и как мне сейчас кажется, фанерная дверь. Я нарочно подошел и посмотрел. В случае чего ее можно вышибить одним ударом. Стол, стул, шкаф. А в середине комнаты колыбелька. Девочка лет двадцати, черноволосенькая, остроносенькая, худенькая, сидела перед ней на табуретке, слегка покачивая ее ногой, и, как мне помнится, что-то шила. Услышав нас, она подняла голову и нахмурилась.
— Вот старика привел, — сказал Женька радостно. — Ты его все видеть хотела. На, смотри!
Девочка улыбнулась, отбросила шитье, встала и подошла к нам. Поздоровались. И враз стукнули бутылки — это их ребята выбросили на стол.
— Мать, что закусить дашь? — спросил Женька деловито.
— Я сегодня сома, Женя, купила, — доверчиво взглянула на него черноволосенькая и вдруг сразу захлопотала, забегала, стала доставать откуда-то и расставлять стаканчики, тарелки.
Женька посмотрел на нее, подмигнул ребятам и улыбнулся.
— Старик, — сказал он как-то очень просто, но, как мне почему-то показалось, и скорбно, — вот так мы и живем здесь.
— Да-да, — сказал я. — Ну что ж… Отдельная площадь. Ни от кого не зависишь.
А потом мы ели сома, пили, провозглашали тосты, сговаривались еще по одной, складывались и трое тянули на спичках, кому бежать на угол, потом один бежал, а двое кричали ему через перила.
— Так не забудь, "Памир"! Две пачки! И лимонад старику!
Потом мы подходили на цыпочках по одному к колыбельке, осторожно наклонялись, улыбались, шепотом спрашивали — "девочка"? И хвалили "красавица будет". И хотя никто из нас в этом ничего не понимал, но Женька сиял все равно, хотя для вида буркнул мне: