— На пруду Ученого змея ужалила! Лежит, а кро-виш-ши, кровиш-ши!
Неля, красивая высокая армянка с двумя иссиня-черными косами и тончайшим золотым загаром на удлиненном византийском лице, побледнела, но не растерялась, подбежала к домашней аптечке, выхватила оттуда бинт, пузырь с йодом, склянку со спиртом и, не ожидая Козла, бросилась на озеро. А на озере уж никого не было, потому что вечерело, собирался дождь и только ветер гулял и гудел в пустой купальне. На мостках сердитая старуха Горинова полоскала какую-то голубую тряпку. Увидев Нелю, она сказала:
— Что, лунатик на тебя, что ли, нашел? Бежишь как лошадь! А мостки-то гнилые, я и то чуть не провалилась.
— Тут мальчик где-то, — сказала Неля. — У него с ногой что-то.
— Нет твоих мальчиков. Все в кино повалили, — ответила старуха. — Вот подержи-ка покрывало! Так! Ничего! Чисто! Только не надо его было в кипятке мыть, а то видишь, тут грязь заварилась. И все равно как новое. Покупали Катиной матери, а теперь Катя сама будет под ним спать. Вот что значит настоящая вещь!
Так мы узнали, как звать нашу дачницу и к кому она приехала. Дня через два выяснились и другие подробности — она племянница старухи Гориновой, балерина из Москвы. У нее сейчас в комнате висит большое зеркало — так она вырядится перед ним и танцует. Зимой она будет играть Царевну-Лебедь.
Когда я услыхал о Царевне-Лебеди, мне сразу стало тесно и трудно дышать.
— А богатая, — сказал Верблюд. — Зонтик кружевной, одна ручка что стоит.
У Бориса Козла, что сидел рядом со мной, заблестели даже веснушки. Был он рыжий, верткий и верно похожий повадкой и лицом на драчливого козленка, поэтому его так и звали.
— У-у, — сказал он азартно, — что там зонтик! А сколько у нее платьев, ты знаешь? — И осекся, соображая, сколько же — три или тридцать три? — И все как одно, ненадеванные, а танцует голая, только на шее жемчужина на цепке болтается.
— А ты откуда знаешь? — спросил я злобно.
— Хм, подумаешь! — У Бориса это всегда отлично получалось. — Я еще и не такой ее видел!
— Как же это? — спросил я, и у меня заломило под ногтями.
— Да подумаешь! — он встал и зло сунул руки в карманы. — Знаешь, у Горничихи яблоня против балкона? — спросил он в упор.
— Ну!
— Вот тебе и ну! — он сразу успокоился и сел. — Разденется и волосы распустит до пола, а вся голая! — Но тут ему стало самому неудобно, и он хмуро добавил: — Так только, у пояса что-то черненькое.
А Борис врал:
— Она седни остановила меня и спрашивает: "Скажите, мальчик, ландыши здесь растут?" А я ей: "А вон в Нагилевском лесу, там их много около оврага". А она: "Я туда дороги не знаю. Вот если бы вы меня туда проводили!"
— Ну не мечи, пожалуйста, — возмутился Верблюд.
— Я? Мечу? — Борис даже захлебнулся. — А хочешь знать, я с ней уже гулял!
— Где? — спросил я быстро, чтоб поймать.
— "Где, где"! — Он машинально выругался. — Возле речки лилии рвал.
Я хотел сказать ему, что все-то он врет, не такая она, чтоб ходить с ним, рыжим Козлом, за лилиями, да и нету их, лилии-то, мы вчера сорвали последние, но перебил меня Кудрин, самый старший из нас. Он сказал почтительно и тихо:
— А хороша она, так хороша!
И мы сразу примолкли. Словно пролетел тихий ветер и сдул с нас всю мелочь и шелуху. Даже Борису расхотелось врать про лилии — так в первый раз я подумал о женщине и красоте ее.
Прошло еще два дня. Стояла такая жара, что воздух струился, как вода. Земля горела и трескалась. Нежные синие цикории выгорали и становились голубыми, и белыми, и даже почти розовыми, как китайский фарфор. Дачницы мы больше не видели — было слишком жарко, чтоб заходить к пруду. И вот меня вызвал дядя и предложил снести записку.
— Куда? — спросил я.
— Ты дачу Гориновых знаешь? — спросил он, что-то соображая. — Ну так вот… — Но я уже понял все, выхватил записку и побежал… — Да стой же, малахольный! — крикнул он мне вдогонку. — Кому же ты ее отдашь? Старухе, что ли? Отдашь ты эту записку — вот тут написано: Катерине Ивановне — и попросишь ответа, понял?
— Понял, — ответил я.
— Иди, ничего не напутаешь, получишь четвертак. — Он оглядел меня с ног до головы. — Стой, надень ботинки. Она артистка, ей таких хулиганов показывать не приходится. И причешись. На расческу! Руки покажи! Иди мойся!
Как бы там ни было, но через десять минут я стоял у калитки и стучал носком в перекладину. Сад был обыкновенный, дачный, по бокам дорожки стояли пыльные серые мальвы, и красные солдатики ползли по ним. Я стучал, стучал, пока не вышла старуха и не спросила, что мне нужно. Я сказал.
— Давай, я отдам, — сердито приказала она. Я ответил, что нет, только лично.
— Ну тогда уходи, — сказала старуха спокойно. — Ее нет!
— А где?.. — осмелился я.
— А я почем знаю? — прикрикнула она, и я понял, что ее действительно нет, — иначе бы разве старуха стала бы так кричать.
Но где же она? Неужели пошла за две версты к пруду? Было так жарко, что даже и птицы не пели, только трещала в воздухе голубая и красная саранча. Старуха была румяна и желта. Острые ключицы так и ходили под бурым старушечьим платьем.
— Да ты чей? — спросила она, присматриваясь ко мне.
Я сказал. Тогда она молча открыла калитку.
— Иди, — приказала она и крикнула: — Катя, Катя!
Залаяла собачонка, и из-за угла дома вдруг появилась она.
Она была босиком, в халате, зашпиленном на поясе двумя английскими булавками, через плечо висело голубое мохнатое полотенце.
— К тебе, — ткнула в меня старуха и ушла. Она стояла передо мной, доверчиво и просто смотря мне в лицо. Я растерянно молчал.
— Здравствуйте, — сказала она, улыбаясь.
Тут я, на горе, вспомнил все московские уроки, встал по стойке "смирно", ткнул руку дощечкой и сейчас же опомнился и вспыхнул, но она ничего не заметила, серьезно приняла мою руку, пожала и спросила:
— Вы ко мне?
Я сунул ей записку. Она взглянула на адрес и сказала:
— Так пойдемте ко мне.
И вот я сижу у нее в комнате, а она стоит рядом, положив руку на спинку моего стула, читает записку и улыбается.
— Хорошо, — говорит она и кладет ее на стол.
— Просили ответа, — напоминаю я.
— Ответа? — на секунду она перестает улыбаться. — Ну хорошо, сейчас. И уходит.
Собачка, что лежит на тахте, бурно вскакивает и бежит за ней, но ома из коридора говорит: "Лежать!", и та возвращается, подходит ко мне, выкатывает на меня свои выпуклые рыбьи глаза, но вдруг примирительно и виновато бурчит и укладывается возле моих ног. Я осматриваюсь.
На стене полочка из красного дерева с горкой слоников и вторая с книгами, вешалка, покрытая простыней — виден край зеленого платья. Тахта под грубым синим ковром, стол, на столе вазочка с лилиями — вот и все.
Она быстро входит в комнату, в руках у нее голубой конверт-секретка.
— Вот! — говорит она. — Передайте и поблагодарите.
Секунду мы молчим. Я беру картуз. Собачонка поднимает рыбью голову и что-то сонно бормочет.
— Альма? — удивляется она. — Как, вы уже познакомились? — и целует ее в клеенчатый нос, от этого меня сразу бросает в пот.
Потом они провожают меня до калитки, и собачонка уже танцует вокруг меня. Моя новая знакомая отпирает калитку и вдруг спрашивает:
— Вам уже сколько?
— Четырнадцать, — отвечаю я и привираю на два года.
— О-о, — говорит она с уважением и сразу становится очень серьезной. Потом крепко пожимает мне руку и желает: — Счастливого пути!
— Прощайте, — бормочу я.
— Нет, до свидания, — значительно поправляет она. — Мы же еще будем встречаться, да?!
До дома я несусь галопом, смеюсь, задыхаюсь и никак не могу понять: что же со мной сейчас случилось?
"Так началась любовь и недетское с нею желанье, так в четырнадцать лет к нам томление страсти приходит" (Из Немесана).
И это-таки была настоящая любовь. Я посвящал ей стихи и видел ее во сне. Такое снилось мне, например. Пруд. Она лежит на мостках бледная, с закрытыми глазами — льет вода, в волосах у нее ряска, а я стою над ней на коленях и делаю ей искусственное дыхание, ее руки и тело поддаются всему, что я хочу и вообще она покорна.