На стекле компаса появилась небольшая трещина. Но странное дело: теперь Петьке было почти наплевать на компас — на компас, о котором он мечтал три года.
Дома Петька долго и мрачно пил воду, пил жадно и безвкусно, как пил однажды загнанный Орлик.
Потом успокоился. Какое ему дело до лешек и светок? У него поважней задача…
Отплытие
Никита пришел под вечер вместе с бабкой Аленой.
Никита был в телогрейке, с мешком за плечами, в кепке. Телогрейка доставала ему почти до колен, а сломанный козырек кепки приходилось то и дело поправлять, потому что он без конца нависал на глаза.
Лицо Никиты было невозмутимо-будничным, как перед прогулкой за грибами.
Петькина мать тоже заготовила сыну мешок, толково уложила туда хлеб, соль, десяток картофелин, десяток яиц, туесок со сметаной, ломоть сала, четыре огромные луковицы.
Женщины хотели уточнить кое-какие детали предстоящего путешествия, Петька увильнул:
— Нам надо, мамань, чуть свет стронуться, мы поспим малость…
Женщины остались во дворе, а Петька с Никитой забрались в сарай и долго шепотом обсуждали происшедшие события, веря и не веря, что все у них складывается так нормально.
Впрочем, долгое напряжение сказалось, и, не думая засыпать, они все-таки очень кстати поспали часа четыре.
К Петькиным приключениям Никита отнесся без осуждения. Правда, Петька рассказал о них смутно, главное внимание сосредоточив на драке, тогда как главное было в капусте, которая упала в пыль…
Петькина мать собиралась провожать их, и проснулись они вовремя, как раз в тот момент, когда, в последний раз проведав их, Петькина мать ушла в дом, чтобы прикорнуть немного.
Первым проснулся Никита. Спал он всегда крепче Петьки, а потому и просыпался, когда надо, раньше. Петька вскочил, едва Никита толкнул его в бок.
Вылезать из-под одеяла в ночь, в прохладу оказалось не так радостно, как это представлялось днем.
Стуча зубами, молча зашнуровали ботинки, молча надели телогрейки, приладили за спинами котомки, вышли во двор. Здесь было как будто теплее, и оба почувствовали прежнюю решимость.
Огородами неслышно пробрались к тайге.
Лодка была на месте.
Торопливо, поминутно оглядываясь, словно их могли еще остановить, спустили снаряженную долбленку на воду, Петька сел за весла, Никита — к рулю, и в полной темноте выгребли на середину реки.
Вода под веслами фосфорилась таинственным светом, откуда-то из глубины. Редкие звезды перемигивались в вышине, и слышно было только журчание воды вдоль узких бортов долбленки.
— Ни пуха ни пера, — благосклонно пожелал Никита.
Петька всей грудью вдохнул ночной воздух и стал грести ровно, широко размахивая веслами.
Луна выкатила над черной тайгой, когда они были у Марковых гор. Голубой свет облил меловые склоны, и из благоговения перед окружающим их безмолвием Петька на время перестал грести. На время оба приковались взглядами к таинственной чащобе Маркова леса, и вдруг Петька вскрикнул испуганным шепотом:
— Гляди!..
Никита сначала ничего не мог рассмотреть, потом и ему показалось, будто на призрачном фоне тайги, на той самой вершине, откуда, по преданию, бросился в воду красавец Марко, проглядывает силуэт человека.
Лодку несло течением все дальше и дальше от Марковых гор, а они по-прежнему сидели без движения и теперь уже будто бы явственно видели застывший наверху силуэт: то ли тень сумасшедшего Прони, то ли призрак обманутого Марко.
Первая оплошность
Плыли всю ночь.
Настроение мало-помалу установилось. По крайней мере, сутки или двое никто о них спохватиться не мог, и мысли обоих сосредоточились на предстоящем открытии.
В рассветных сумерках проплыли Гуменки.
Друзья с любопытством таращили глаза — все-таки неизведанный край. Еще год назад они бы не решились на подобное путешествие. Вернее, год назад даже путешествие к Марковым горам казалось подвигом. Но ничего особенного в Гуменках не обнаружили. Деревня как деревня. Только и всего, что чужая. Такие же дворы, такие же огороды, точно так же лениво лаяли в тумане собаки, струилась неподалеку чистая, как слеза, похожая на Стерлю речка. Петька разыскал даже избу, в точности напоминавшую его, Петькину, избу в Белой Глине. Только Гуменки были в несколько раз подлинней Белой Глины. Друзья позавидовали: должно быть, здесь и клуб, и школа… Потом решили, что нет здесь ни скал, ни водопада, и зависть пропала. Никита достал тетрадь, макнул в воду за бортом химический карандаш и тщательно записал свои наблюдения.
Холодная, розовая заря постепенно угасла, растворилась, и первые лучи солнца зажгли веселым блеском верхушки елей на берегу Туры. Петька скинул телогрейку, отцовскую кепку, оба с удовольствием сняли ботинки.
А когда солнце уже взошло высоко над тайгой и желтая Тура заискрилась из конца в конец, решили сделать первый привал.
Петька, правда, хотел было протестовать, но желудки у обоих подвело, а руки ныли от усталости. К тому же Никита где-то вычитал, что как ты ни спеши, а привал и завтрак вовремя — это первое дело в путешествии. Теория у Никиты имелась на все случаи жизни.
Разногласия кончились, едва выволокли лодку на берег и едва огляделись, довольные собой. Их лодка — с удочками, телогрейками, полными провизией мешками — очень походила на лодку самых заправских путешественников. А тайга, окружавшая лужайку, на которой высадились они, и река и безлюдье вокруг — не оставляли никаких сомнений в реальности происходящего.
Шлепнулись на траву и, закрыв глаза, минут пять предавались блаженным раздумьям.
Над самой головой Петьки вытянулась корявая лапа сосны, и нахальная синица, прыгая с ветки на ветку, о чем-то торопливо рассказывала Петьке. Петька приоткрыл глаз и разглядывал ее пушистое брюшко. А синица, наклонив голову, тоже разглядывала его одним глазом.
Пахло хвоей, пахло тайгой, но друзья выросли в этом запахе и не замечали его. Это был запах земли, запах жизни на земле. И скажи им, что где-то может пахнуть иначе, — они не поверили бы.
— Подъем! — сам себе скомандовал Петька и, вскочив на ноги, полез в чащу за валежником.
Скоро на поляне заиграл костер. Сначала Петька, за ним Никита искупались. Обоим хотелось подольше, как всегда, понырять, но они солидно искупались, солидно выложили из мешков провиант.
Молоко обоим было велено выпить как можно скорее, пяток сырых яиц у Никиты тоже нельзя было хранить, поднявшиеся соленые огурцы долго держать в мешке не следовало, а чтобы сидеть у костра да не испечь картошку — об этом речи не могло быть. Словом, позавтракали так крепко, как никогда в жизни еще не завтракали. Однако не почувствовали себя очень обремененными едой. Из ручейка, который, по существу, и явился причиной выбора стоянки, набрали пресной воды. Разом выпили по полкотелка. Но поскольку всякий уважающий себя путешественник кипятит чай, полкотелка еще вскипятили и без энтузиазма похлебали пахнущую дымом воду. Решили, что в следующий раз не будут пить сырую, тогда кипяченая пойдет лучше.
Опять немного полежали. Петька вспомнил мать, потом вспомнил Мишку с Владькой и позлорадствовал про себя. Вспомнил Светку и омрачился ненадолго. Вспомнил Лешку и чуть-чуть поторжествовал: «Еще ахнут все…»
О чем думал Никита — не угадать. Никита отыскивал для себя точку даже там, где ее и отыскать нельзя. Небо голубое, ровное из края в край. Петька шарит, шарит по нему глазами — зацепиться не за что. А Никита как уставится вверх, так кажется, будто что подвесили там специально для него — гляди Никита и радуйся: как интересно.
Синица улетела куда-то, а на сосне прицепился дятел. Петька загадал, что если дятел десять раз стукнет и улетит — поход кончится удачей. Загадал рисково.
Но дятел стукнул десять раз и, естественно, притих, поскольку в сантиметре над его головой просвистел брошенный Петькой камень.
Друзья сели и поглядели друг на друга. И на этот раз подумали об одном и том же. Подумали о тайне, что ждала их впереди. Но думать об этом они могли, а говорить нельзя было. Что толку гадать, если ничего не известно?