Стоя с намыленными щеками перед зеркальцем, прикрепленным к столбику, капитан на минуту застыл, наблюдая за этими сложными и разнообразными движениями, повторявшимися бесконечное количество раз на всем острове, во всем мире, как будто увидел это впервые лишь в это памятное утро 9 сентября. «Тем же заняты сейчас и немецкие солдаты, — подумал он, — и обер-лейтенант Карл Риттер, и лейтенант Франц Фаут. И сам генерал тоже, наверное, выпив свой глоток кофе, испытал такое же физическое удовольствие, как и все. И подполковник Ганс Барге — тоже. Неужели и там, и здесь люди думают одно и то же, испытывают одинаковые чувства, одинаковый страх?»

— Синьор капитан, не отпустите ли меня навестить старуху? — попросил Джераче, вытянувшись перед начальником. В руке он держал котелок с кофе, от которого еще шел пар. Он был небрит, и белки глаз на фоне густой черной щетины выделялись больше обычного.

«Ага, — сказал себе капитан, — значит, не все думают об одном и том же». Он был доволен, что при всей схожести и синхронности движений и мыслей кто-то, например, Джераче, подумал о другом, о своей возлюбленной. Но разве сам он не думал о Катерине Париотис? Думал о ней всю ночь и желал ее. И в то же время помнил о жене, томился по ней… Какое двойственное, странное, непостижимое чувство! Но то, что он испытывал к Амалии, было больше похоже на угрызения совести, на чувство долга. Он заставлял себя думать о ней. Как будто хотел избавиться от сознания вины…

Капитан спустился в город. Джераче он оставил по дороге, возле небольшого крестьянского домика, одиноко белевшего посреди огорода и казавшегося необитаемым. Не замедляя шага, прошел мимо Виллы (ставни прикрыты, тихо, должно быть, спят еще). Добрался до площади Валианос.

Здесь он и провел первый день мира — на солнышке за столиком кафе, в прокуренных канцеляриях штаба, со стороны наблюдая суетящихся людей и развитие событий.

Вот в полном боевом облачении, сверкая новым снаряжением и пряжками, в сопровождении целого роя вооруженных автоматами мотоциклистов, появился на площади подполковник Ганс Барге. Он спокойно направился в итальянский штаб. В ответ на многочисленные приветствия он или прикладывал два пальца к козырьку, или козырял, не донося руку до фуражки. У подполковника был такой вид, будто перемирие вовсе не застало его врасплох и нисколько не настроило против бывших итальянских союзников. Дойдя до стола генерала, он щелкнул каблуками… Что было дальше, капитан не видел, так как дверь за подполковником захлопнулась.

«Скажет какую-нибудь вежливую фразу, вроде «Вижу, вы немного устали, господин генерал» или «Не желаете ли вы что-либо сообщить мне, господин генерал?» — мысленно представил себе Альдо Пульизи.

Солдаты из эскорта подполковника, не слезая с мотоциклов, остановились по обе стороны от входа, тут же, возле двух итальянских часовых.

В толпе офицеров кто-то произнес:

— Приступили к переговорам.

Около штаба, точно на базаре, толпились итальянские офицеры всех чинов и званий. Здесь тоже повторялись одни и те же жесты, мысли, слова. То, что говорилось за столиками кафе, как бы проецировалось на канцелярские столы штаба, на походные палатки на горе.

«И так не только среди итальянцев», — подумал Альдо Пульизи.

Немецкие офицеры тоже курили, улыбались; нетерпеливо, мелкими шагами расхаживали около своих автомобилей и мотоциклов, вытирали со лба пот (становилось жарко), беседовали, размышляли, думали о своем подполковнике Гансе Барге, который задерживался у генерала.

Наконец подполковник вышел из генеральского кабинета, каблуки его сапог гулко простучали по коридору. На площади раздались выкрики — приказы, заработали моторы.

Старшие офицеры принесли из штаба очередные новости:

«Соглашение достигнуто, немцы завтра покидают остров».

«Подполковник обещал содействовать соблюдению спокойствия на острове».

«Генерал пригласил офицеров немецкого штаба на завтрак».

Почти никто не заметил, как генерал сел в машину и уехал — мелькнула белая фигура, белая тень — и все. Лицо его расплывчатым пятном маячило за закрытыми стеклами. Сейчас он снова встретится с офицерами немецкого гарнизона, но на сей раз за обеденным столом. Он будет есть и пить, сидя бок о бок с бывшими союзниками, будет произносить традиционные тосты за успехи вермахта, стараясь выглядеть как можно более естественным, а про себя изыскивая способ скорее избавиться от этого противоестественного содружества. Он сейчас между двух огней: тут немцы, там — англо-американцы; там — воззвание маршала Бадольо, а рядом, в гостях, — подполковник Ганс Барге.

«Нет, не хотел бы я быть сейчас на месте генерала», — подумал Альдо Пульизи, глядя вслед генеральской машине с трепетавшими на ветру флажками.

«А может быть, — да? Оказаться на месте генерала и в разгар банкета, когда все разомлеют от обильной еды и питья, вполголоса отдать приказ об аресте немецкого командования в полном составе?»

При этой мысли он улыбнулся.

«Того и гляди, обнаружится, что Альдо Пульизи — герой, — усмехнулся он про себя. — Не лучше ли вернуться в лагерь, к своим артиллеристам, и там смирненько дожидаться дальнейших распоряжений, как тебя всегда учили? Вернись в лагерь, — сказал он себе. — Капитан Альдо Пульизи, возвращайся в лагерь и жди распоряжений вышестоящего начальства. Там, наверху, за тебя подумают; ведь всегда было кому за тебя подумать».

А сам не мог тронуться с места. Ему все еще думалось, что он может оказаться полезным здесь, на площади Валианос, даже в роли наблюдателя; опасался, что стоит ему уйти, как здесь произойдет нечто очень важное.

Кроме того, он лелеял надежду, что из-за угла вдруг покажется Катерина Париотис и пойдет через площадь…

Если она не появится, он ее навестит. Попозже, к вечеру. И свозит на мотоцикле к маяку, туда, к морским мельницам.

Однако к вечеру пришел приказ «Супергреции». Ошеломил, точно обухом по голове, мгновенно разнесся по площади, достиг столиков кафе, докатился до солдат.

Все узнали, что штаб XI армии прислал из Афин за подписью генерала Веккьярелли радиограмму, которая обязывала дивизию «Аккуи» сдать все вооружение немцам.

3

«Что же это такое — судьба?» — хотелось мне спросить Катерину Париотис.

Я хотел сказать ей, что никакой судьбы нет, а есть только приятие свершившегося факта. И не могут быть орудием судьбы ни немцы, ни народ, ни отдельно взятая личность — скажем, генерал или подполковник.

Судьба, если она действительно существует, есть не что иное, как душевное состояние человека «пост фактум» — после того, как деяние совершено. Это значит рассматривать событие по истечении известного времени, когда оно, свершившись, дает бесконечно богатую пищу для догадок о том, во что оно могло бы вылиться. Но изменить ход событий уже нельзя, и мы сознаем, что бессильны что-либо сделать.

Вот что такое судьба, хотел я ей сказать.

Признание собственного бессилия.

Но я промолчал. Крепко сцепил пальцы. Прислушался: за окном звенел детский голос, по дороге шла и что-то говорила маленькая девочка; ей отвечал мальчик, — наверное, он ехал на велосипеде, а может быть, на велосипеде ехала она: ликующий трезвон велосипедного звонка сперва приближался, потом стал отдаляться.

Катерина Париотис села, одной рукой облокотилась на стол, другой вяло приглаживала волосы.

Фотограф, выговорившись, немного угомонился. (Он долго ругал генерала за нерешительность и даже высказал предположение, что тот действовал заодно с немцами.) Устав наконец лавировать между столом и стульями, на которые он в тесноте то и дело натыкался, он уселся рядом со мной на диване, зажал свою палку в коленях и устремил взгляд вдаль, бледный от сдерживаемого возмущения.

Мы сидели вокруг чего-то, чего не было, как сидят у смертного одра.

И я понял, что в эту минуту все мы думали уже не о моем отце, а о генерале, командовавшем дивизией. Как бы там ни было, но ведь его тоже расстреляли где-то здесь, на этом острове. Ведь его кости тоже превратились в землю Кефаллинии, так же, как прах его солдат и прах моего отца. «Значит, — думал я, — никто не имеет права его осуждать. — Все мы задним умом крепки…»


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: