Она твердо решила делать свою композицию о Наташе Ростовой. «Теперь или никогда, — думала она. — Столько лет мечтала, столько труда вложила! Возраст — ерунда! Не играть же я Наташу буду, а читать! Есть образ автора, рассказчика, конечно, есть и прямая речь Наташи — сделаю мягко, через образ говорящего».
Найти режиссера оказалось делом нелегким, тем более что молодых Вера избегала теперь. Наконец она нашла театрального режиссера. Прочтя композицию, он сказал:
— Вы умница! Сделаем с вами шлягер!
— А вам не кажется, что этот материал мне не совсем по возрасту? — прямо спросила Вера.
— Что за мысль? — удивился режиссер, которому было за шестьдесят. — Вы еще молоды и прелестны.
Работать с ним было необычайно трудно: он тянул ее играть Наташу, а именно этого делать не следовало. Вера сопротивлялась, спорила, а когда он заставлял ее подчиниться, то сам же хватался за голову и кричал:
— Что вы делаете?! Это же не Наташа, а инженю-пипи!
Вера уже жалела, что отказалась от Владика. «Он же хотел со мной работать, просто советовал подумать, и его легко можно было уговорить. А я встала на дыбы… Задним умом крепка!» — грызла она себя.
После четырех месяцев напряженной, мучительной работы Вера почувствовала: хватит! Иначе замучаю, зарепетирую, пора показывать.
К сдаче она готовилась, как никогда прежде. Но давно известно — чем больше приготовлений, тем хуже получается: зачем-то сделала прическу в парикмахерской и постарела на десять лет, в последнюю минуту пришлось мыть залитую лаком голову и идти с непросохшими волосами. На платье, специально сшитом для этой программы, из дымчатого шелка, которое очень молодило ее, испортилась молния. Надела другое — черное, посмотрела в зеркало и мрачно подумала: «Хуже не бывает. На княжну Марью тяну».
И сразу вылезла отравляющая мысль о возрасте, и она впервые почувствовала то нехорошее волнение, от которого слабеют колени и холодеют руки.
Пока члены худсовета рассаживались, Вера заметила, что худрук подходит то к одному, то к другому и о чем-то говорит с ними. «Настраивает против меня, — подумала Вера и тут же одернула себя: — Что за чушь! Он порядочный человек, да и как он может это сделать?» Все эти раздражающие мелочи помешали ей собраться, сосредоточиться, и читала она, конечно, гораздо хуже, чем могла.
Когда она кончила, повисло тягостное молчание. Худрук предложил начать обсуждение. Кто-то сказал, что есть сильные куски, чувствуется мастерство исполнительницы, а потом посыпалось: «Старомодно», «Сентиментально», «Это — не Толстой, так не читают», «Местами изменяет вкус». И даже худрук эстрадного отдела, музыкант, тоже вмешался:
— Все время пиано и пиано, а где же форте?
Серьезные упреки были и режиссеру: излишняя театрализация, неинтересный рисунок, смещены акценты.
Программу не приняли. Предложили переработать, дотянуть и показать еще раз.
Вера была потрясена: у нее не принять программу! Ну, не так удачно прочла — с кем не бывает? Но ее же знают, могли бы поверить. Несомненно, все это подстроено. Переделывать программу? С кем? С тем же режиссером — бессмысленно, будет еще хуже. Снова идти к худруку и признать свою ошибку? Этого он не дождется!
Она без конца думала об этом и, ничего не делая, все больше вживалась в роль невинно оскорбленной, растила обиду.
Еще года полтора она жила старым капиталом — репертуар у нее был большой, разнообразный, на все случаи жизни, и ее по инерции посылали в поездки, давали еще сольные концерты в городе, но уже без афиш, для них нужны были новые названия.
Однажды на худсовете кто-то спросил, почему Вера Васильевна, так интенсивно работавшая раньше, давно ничего нового не показывает?
Вера с места ответила:
— На то есть причины, хорошо известные руководству.
Взгляды обратились к худруку, он пожал плечами и туманно ответил:
— У каждого бывают подъемы и спады. Очевидно, Вера Васильевна переживает творческий кризис, и я надеюсь, что она с ним справится.
Стало быть, у нее «кризис»? Ловкий ход! Не будет же она доказывать, что никакого кризиса нет, что просто она глубоко оскорблена и ей не с кем работать.
Она стала подозрительной, ей чудилось, что на нее не так смотрят, не так здороваются, смеются за спиной над ее творческим бессилием. А главное, она отвыкала работать. По-прежнему много читая, она иногда нападала на яркий рассказ, сильно написанный кусок и загоралась — вот бы сделать! И тут же опускала руки: как? с кем?
В одну бессонную ночь она решила поехать к своему старому режиссеру и упросить его поработать с ней. Но у режиссера, после ухода на пенсию, открылось «сто болячек», и он мог говорить только о них. Услышав просьбу Веры, он замахал руками:
— Что ты, Веруня, я — пас! И сил нет, и мозги не туда повернуты. Мне о боге и душе пора думать.
Больше никаких попыток она не предпринимала. Жила в затхлой, удушающей атмосфере больного самолюбия, обид и ненависти к обидчикам.
В редкие ясные минуты она поражалась — все началось с пустяка! Никто не расставлял ей хитрых ловушек, не интриговал против нее, она сама… «Никто, как сам себе!» Но так думать было невыносимо, и она сразу же цеплялась за обиды, они оправдывали ее, из виновницы превращали в жертву.
Постепенно работы становилось все меньше и меньше. Норма у нее была семнадцать концертов в месяц, раньше она всегда перевыполняла ее вдвое, а в поездках и втрое, а теперь начала не дотягивать, и пришел месяц, в котором у нее оказалось всего шесть выступлений. Ей выписали гарантию — 75 процентов основного оклада, но она отказалась от неустойки, заявив:
— Я не иждивенка. Возьму только то, что заработала.
Этого жеста никто не оценил, количество концертов не увеличилось, а гарантию перестали выписывать.
Она не умела, как некоторые, прибегать к редактору, к администраторам, приносить подарочки, цветочки, конфетки, весело щебетать: «Мариночка Ивановна, Яшенька, для меня ничего нет? Не забывайте обо мне».
Она сидела дома у молчащего телефона в надежде: вдруг вспомнят о ней, позвонят. И в то же время ей казалось, что она уже действительно ничего не может.
Очень редко, когда ее посылали одну в какой-нибудь пригородный Дом отдыха или клуб общежития (с чего начинала, к тому и вернулась), она, убедившись, что в зале нет дружков худрука, читала хорошо, с полной отдачей, и по-прежнему затихал зал, по-прежнему ее заставляли читать маленькие изящные «бисовки», провожали с цветами. Она возвращалась счастливая, ощущая прилив сил: завтра же начнет искать материал, а потом сломит гордыню, попросит товарищей помочь (сколько раз они предлагали, а она из-за своего проклятого гонора отказывалась). Но наступал новый пустой день, ее охватывала привычная апатия, и она думала: «Поздно! Слишком много времени упущено. Не хватит у меня энергии, сил». Она погибала от бездеятельности и страшилась действий.
Теперь, решив, что директриса едет с ней неспроста, она поняла, что работать не сможет, что ее ждет провал. Захотелось сбежать, спрятаться, но подъехала «скорая помощь», из нее выскочил молодой врач, поздоровался с директрисой, назвав ее Ниной Ивановной, помог им забраться в кузов, сам сел туда же и, не обращая внимания на Веру, начал рассказывать что-то забавное. Нина Ивановна звонко смеялась, а Вера мучительно соображала, как ей избежать этого выступления. Сослаться на болезнь в больнице нельзя — ее сразу разоблачат, а другого повода придумать не могла. Машина остановилась у подъезда — как быстро они доехали! Больница помещалась в большом новом здании на краю городка, дальше виднелся лес.
В вестибюле Нина Ивановна фамильярно поздоровалась с дежурной сестрой и, не раздеваясь, пошла по коридору. Вера обреченно поплелась за ней. В приемной Нина Ивановна постучала в дверь с надписью «Главный врач», властный, хрипловатый голос отозвался: «Да!», и они вошли в большой кабинет. За письменным столом сидел немолодой грузный человек с суровым лицом, в белоснежном халате.