— Виделись, Шура, не раз, не два… Ты сейчас про «наследство» сказала…
— Господи! — не своим, рыдающим голосом крикнула Шурка. — Римка! Подружка моя золотая! — Она сорвала ее с кресла, заключила в объятия, тискала, мокро целовала, приговаривая: — Вот радость-то! Вот ведь как! Сестренка моя названая!
Своей бурной радостью она явно хотела заставить Римму молчать, придать их встрече другой характер. Римма задыхалась в тисках объятий, пыталась вырваться, но хватка у Шурки была мертвая. Наконец та разомкнула руки, Римма, глотая воздух, рухнула на стул, а Шурка, не переведя дыхания, обрушила шквал слов:
— Встретились-то как, а, Коляня, мальчик хороший, ни в одной своей книжке про такое не узнаешь. До войны на одной площадке жили, бывало водой не разольешь… Блокаду вместе бедовали… Последней крохой делилась… А как отправили меня после ранения, письма ей слала, слала — ни тебе ответа, ни привета, вернулась домой — дома нашего нету… Ну все, думаю, пропала моя Римаха… Уж выла я, выла, слезами изошла!.. А она — надо же! — тут, живая…
…Шурка и сама не понимала, что кричит. При виде Риммы ее охватила паника: сейчас, сию минуту от одного Римминого слова рухнет ее «героическое прошлое» — шаткий фундамент, на котором держалась незадачливая Шуркина жизнь. Поэтому она продолжала выкрикивать об их необыкновенной дружбе, о том, что «смертушку от Римки отвела», про судьбу свою злосчастную — «как супруг Валерий Матвеевич геройской смертью помер, только она, Римма, светом в окошке осталась…».
Пронзительный голос впивался в голову, в уши. Под чугунными столбами ее ног потрескивал паркет. На багровом лице быстро двигался накрашенный рот, складывавшийся то в скорбную гримасу, то в сияющую улыбку, а в глазах жил страх. Все это, вместе с прижатой к плечу головой, производило жутковатое впечатление какого-то трагикомического балагана.
— Тетя Шура, успокойтесь, не надо… — испуганно сказал мальчик, дергая ее за рукав халата, — я вам сейчас воды принесу.
— Не надо водички, Коляня, мальчик хороший, от радости зашлась. Иди, мальчишечка, вот витаминчиков бери и иди. — Она сунула ему в руки сумку.
— Спасибо, тетя Шура, вы же знаете… мама не позволяет. — Мальчик аккуратно положил сумку на стул.
— А ты скушай, пока ее нет. Бери, бери, мой сладкий, не обижай! — Она повесила сумку на руку и, ласково обняв, повела к двери, приговаривая: — С витаминчиков сильным станешь, красивым.
Закрыв за ним дверь, она слезливо проговорила:
— Веришь, Римка, одна радость мне — мальчонка этот. Нутром к нему прикипела. Что хошь для его сделаю… Все отдам! А сволочуги, жильцы наши, обмены затеяли, чтоб увезти его от меня. Спервоначала отдельно менялись, а я, как обменщики придут, шум сделаю, скандал, те и ходу! — Шурка злорадно захохотала. — Увидели они — не выходит, стали меня по-хорошему уговаривать: дескать, давайте все меняться. Я для виду и согласилась. А мне хоть какие хоромы давай — не поеду.
— Хорошо, что сказала, не буду время напрасно терять. — Римма встала и двинулась к двери.
— Ты куда? Обожди! — крикнула Шурка, загораживая дверь. — Поговори со мной! Ведь сколько не видались. Ты сядь, сядь, — просила она, пододвигая стул.
— Что тебе нужно? — не садясь, спросила Римма. — У меня времени мало.
— Вон какие люди бывают, — с горечью отозвалась Шурка, — я ей жизнь спасла, а она через губу говорит.
— Может быть, и спасла, но не даром, — сухо ответила Римма, — не по доброте.
— Тебя спасла, — не слушая, продолжала Шурка, — а себя сгубила. Нет мне счастья от твоих мебелей. Валерка, в конечном итоге, из-за их меня бросил.
— Он же погиб?
— Живой. А всем говорю: муж на фронте убит.
— Зачем?
— Вдова фронтовика, сама — военный инвалид, ко мне с уважением.
— Где же ты воевала? За что сражалась? За берет? — зло спросила Римма.
— По-омнишь, значит? — протянула она. — Я как тебя признала — затряслась. Не знаю, чего и орала, чтоб глотку тебе заткнуть да мальчонку увести. Узнает он — конец! И не подойдет ко мне. А уж соседи-изверги сожрут, еще на работу сообщат.
— Чужим подвигом спекулируешь?
— Кому я делаю плохое? — крикнула Шурка. — Ты скажи — кому? Раз я девчонку спасла — ко мне с уважением, а про берет узнают — животы надорвут.
«Уважения ей не хватает. Вот что! — подумала Римма. — Как пьяницы говорят: «Ты меня уважаешь?» Самый ничтожный человек жаждет уважения».
— Ты молчи, — со слезами просила Шурка, — не выдавай меня! Через тебя моя жизнь наперекосяк пошла…
— Из-за меня? — удивилась Римма. — Как это?
— Купи я не у тебя, у кого другого барахло, Валерка б и в ум не взял…
Римма смотрела на нее: старая, увечная, живущая враньем, в постоянном страхе разоблачения…
Шурку беспокоило Риммино молчание, и она со слезами продолжала:
— Старые мы стали. Что было, быльем поросло… Не возникай, богом прошу, а то в петлю загонишь, на тебе грех будет…
— Можешь не волноваться. — Римме было тяжело и противно.
— Ну, Римка, ну, золотце мое… — Шурка как камень с плеч сбросила. Теперь, когда опасность миновала, ей захотелось снова подружиться с Риммой, рассказать про свою горькую жизнь, вызвать сочувствие, и она, вздохнув, начала: — Знала б ты, что я горя-обиды хватила! Покажи про меня кино — изревется народ…
«Этому конца не будет», — подумала Римма и решительно сказала:
— Мне пора, Шура.
— Обожди, — попросила Шурка, — провожу тебя. Я быстро. — Побежала в переднюю и сразу вернулась, на ходу натягивая плащ прямо на халат.
Они вышли на вечернюю многолюдную улицу. Шурка крепко взяла Римму под руку, ее повернутая голова нависла над Римминой, и, легко перекрывая шум улицы, она спросила:
— Про себя скажи! Борька твой где?
— Убит в сорок четвертом, — коротко ответила Римма и, не желая говорить об этом, поинтересовалась:
— А почему ты Агафонова?
— Тут что вышло, — с ожесточением заговорила Шурка, — как Валерка разводился, через мамашу велел с его фамилии сняться, а то, пригрозил, хуже будет. Три года Лихоносенкой ходила. А как одна бюрократка меня из закусочной поперла, я в заводскую столовую устроилась, за буфет встала. Место плевое, из напитков — лимонад да молоко. Там с Васькой Агафоновым и повстречалась. Токарем работал, большой разряд имел, непьющий. На семь лет моложе меня, да уж разбирать некогда — тридцать второй годочек бежал… Узнала: неженатый, в общаге живет. Стала привечать — пирожков горячих сохраню, сметанки свеженькой, молочка припрячу… Раз вышли с завода вместе, я его чай пить зазвала. Он на обстановку подивился, ну я ему все как есть про блокаду, про ранение рассказала. Он серьезный стал и говорит: «Рядом замечательные люди, а мы и не знаем». Заходить стал, ничего такого себе не позволял и ночевать в общежитие уходил. Месяца три мы так проваландались, я ему и говорю: «Переезжай, Вася, ко мне. Чего тебе взад-вперед бегать?» А он: «Так, Саша, не хочу. Давай поженимся». Я рада-радехонька! Больше года прожили тихо, плохого слова не слышала. Раз вернулась домой — нету его и нету! Ну, думаю, собрание какое, вызвали куда… Пришел, встал в дверях и говорит: «Прости, Саша, ухожу от тебя. Ошибся я — жалость за любовь принял. Не могу больше с тобой, скучно мне, душно как-то…» Я так и села: «Куда пойдешь? К кому?» — «Обратно, говорит, В общежитие. Там сегодня место освободилось». Я ору, плачу: «Не пущу! В дверях лягу!» А он: «Не надо, Саша, я твердо решил». Чего делать? Развелись. А на фамилии его осталась, он не против был.
Они подошли к метро. Тут было оживленно: раскачивались стеклянные двери, выпуская и заглатывая потоки людей. Спешили матери семейств с тяжелыми сумками, в которых зеленели первые весенние радости — огурцы, капуста, салат. Неторопливо шли мужчины с портфелями, наслаждаясь вечерним теплом. Шурка внезапно остановилась, жадно всматриваясь в двух пожилых мужчин, — они двигались медленно, о чем-то разговаривая.
— Кто это? На кого ты смотришь? — спросила Римма.
— Все Валерочку моего выглядываю… Валерочку Никифорова… Увижу со спины — похож, и бегу, и бегу… мне б хоть разочек на него поглядеть… — с тоской говорила она. — Да где? По улицам-то, верно, и не ходит, на машинах ездит. Главным инженером на своем заводе работает, — с гордостью сообщила она.