— Гордый русский солдат, — произнес низкорослый приземистый Вилли и тяжело шагнул вслед за Антоном.

— И смелая русская девочка, — любуясь Лелькой, добавил Генрих.

Все одобрительно засмеялись, видимо, Генрих был старшим. Антон шел не торопясь, не раздвигая руками колосья, и они прижимались к нему, точно не хотели пускать дальше, просили остановиться. Позади него узкой бороздой темнел след — изломанные стебли, сквозь которые коричневатой сухой змейкой проступала земля. И Вилли шел прямо по этому следу, не сворачивая, будто пшеничное поле и справа, и слева заминировано и каждый шаг в сторону смертельно опасен.

— Стой! — наконец лениво скомандовал Вилли.

Антон замер.

— Повернись ко мне лицом, — проворчал Вилли. — Я не могу стрелять в спину!

Антон продолжал стоять, подняв голову прямо к солнцу. Оно было очень жарким, но Антон подставил ему лицо. Для него в те минуты не было ничего дороже и роднее, чем это раскаленное и веселое полуденное солнце.

— Эй ты, недоносок, — разозлился Вилли. — Повернись. — Антон не двинулся с места.

— Скажи ему, Генрих! — прорычал Вилли.

— Гордые падают лицом к врагу! — с пафосом воскликнул Генрих почти на чистом русском языке.

С трудом оторвав лицо от солнца, Антон неловко, чуть качнувшись, повернулся к нему. Глаза его все так же были устремлены высоко в небо. И все же он заметил, как от ствола маленького, похожего на игрушечный, пистолета отскочил и мгновенно исчез солнечный зайчик.

— Можешь не переводить, гад, — сказал Антон. — Разбираемся.

— О! — сказал Генрих. — Он понимает немецкий!

— Пусть разговаривает на том свете! — осклабился Вилли.

Было очень душно: к жаре добавились струи раскаленного воздуха, которые приносил сюда ветер от массива горевшей пшеницы.

— Антон! — закричала Лелька.

Крик был пронзительный, гневный, умоляющий, но Антон даже не взглянул на нее.

Он не расслышал выстрела. Не почувствовал того мгновения, в которое упал. Не видел, как над ним, взволнованно шурша, сомкнулись колосья. И конечно же, не знал, что произошло с Лелькой. Впрочем, догадаться не трудно…

Вилли вернулся к мотоциклу взъерошенный и хмурый.

— Жалеешь этого русского? — спросил Генрих.

— Пшеница пропадает, — еще больше помрачнел Вилли.

— О, заговорила душа крестьянина, — засмеялся Генрих. — А ты уверен, что он мертв?

— Конечно, — возмутился Вилли. — Как только мы перешли границу, я еще ни разу не промахнулся.

— По машинам! — скомандовал Генрих. — Мы не можем больше задерживаться. Если этот русский остался жив, то все равно сгорит. Садитесь в коляску, прелестное дитя, — любезно обратился он к Лельке. — В мире все устроено целесообразно, — философски добавил он. — Если бы этот Антон не уложил нашего Фрица, вас некуда было бы посадить.

…Мне не запомнились детали боя на заставе. Все слилось воедино, переплавилось: рев танков, скрежет гусениц, пронзительный свист пуль — и во всем этом гулком, звенящем водовороте слабыми неземными всплесками звучали голоса людей, обрывки команд, стоны раненых, истеричная ругань. Мне не запомнились даже те минуты, когда я безуспешно пытался подорвать танк связкой гранат. Не запомнились, наверное, потому, что ни стрельба, ни усталость, ни сизая пороховая гарь, как припечатанная к воспаленному лицу, не могли отвлечь меня от неотвязной мысли: «Где Лелька? Что с Лелькой? Почему нет Лельки?»

Когда к полудню нам приказали отступать, выполнять этот приказ было уже, по существу, некому. Горохов был убит, командование принял на себя командир отделения Аракелян, но и его ранило. Несколько оставшихся в живых бойцов, в том числе и я, растворились в растревоженном пальбой лесу.

Мне хорошо врезалось в память то место, где я совершенно случайно наткнулся на Антона — клочок пшеничного поля, чудом уцелевший от пожара. Края его были опалены огнем, тяжелые сникшие колосья еще судорожно вздрагивали и роняли на пыльную дорогу крупные зерна. Пахло горелым хлебом, пылью, ромашкой.

Здесь и лежал Антон.

И здесь, оказывается, была Лелька.

Была…

4

После всего, что поведал мне Антон, после того как я дорисовал своим воображением его рассказ, меня словно парализовало. Казалось, что и лицо, и руки, и ноги — все это не мое, не подвластное и что меня будто подменил какой-то другой, полуживой человек, не способный двигаться и мыслить. Антон, наговорившись, забылся и притих, дыхание его лишь угадывалось по осторожному, вкрадчивому шелесту невидимой травинки.

Я полулежал, почти не чувствуя на своей спине мягкого прикосновения широкого трухлявого пня. Глаза были закрыты: не хотелось видеть ни неба, ни звезд, ни зарева огня над лесом, не хотелось слушать ни ленивых, теперь уже отдаленных расстоянием взрывов, ни собачьего бреха, ни угрюмого рева автомашин, будто гнавшихся друг за другом по шоссе.

И хотя в эти часы я, чудилось, состоял из одних только живых нервов, все же сон скрутил меня. Вскочил я на ноги, когда над черным еще лесом вспыхнуло синеватое, по-зимнему обжигающее пламя рассвета.

В первый момент я старался уверить себя, что ничего не было: ни рассказа Антона о Лельке, ни боя на заставе, ни улыбающегося капитана — ничего… Но это чувство самообмана мгновенно исчезло.

Проснувшись, увидел, что лежу, тесно прижавшись к Антону. Ночь была теплой, но перед рассветом из оврага сюда приползли клочья сырого тумана. Видимо, я замерз и, не пробуждаясь, придвинулся к Антону. Травинки, которая шелестела с вечера и как бы сигнализировала мне о том, что Антон дышит, сейчас не было слышно. Я испугался, но тут же успокоился: Антон смотрел на меня, смотрел пристально и испытывающе. Он как бы говорил: «Отсиживаешься? Мы что — самые последние дезертиры?»

— Сейчас, сейчас, — вскочил я на ноги, повинуясь его немому приказу. — Проберусь к дороге, разведаю…

— Быстрее, — заволновался Антон. — Всю ночь по дороге шли машины, танки. Я слышал. И сейчас — слышишь? Уверен, что это наши. Пошли через границу. Добивают этих гадов, и весь разговор!

Его слова подхлестнули меня. Хлопнув ладонью по кобуре и убедившись, что револьвер на месте, я ринулся через кусты, не желая тратить времени на поиски тропинки. Скрытая от меня деревьями и кустарниками, дорога хорошо угадывалась по гулу машин, который то приближался, то удалялся.

Я бежал, спотыкаясь о пни и корни, царапая себе лицо: колючие ветки не хотели пускать меня, в лесу было еще почти темно.

Да, это будет здорово, если подтвердятся слова Антона, если наши войска уже отбросили гитлеровцев за границу и теперь идут, чтобы добить врага на его собственной территории, как нас учили, как мы были уверены, как поется в песне «Если завтра война…»

Мы присоединимся к ним и в боях оправдаем свое временное вынужденное безделье. И я встречу Лельку, и она расскажет мне, прав или не прав Антон, и я поверю, поверю каждому ее слову. Поверю потому, что Лелька не умеет кривить душой.

С такими мыслями, которые и окрыляли и пугали, спешил я по лесу, к дороге. Чувствовалось, что она уже близко — лес редел, расступался.

Когда наконец между деревьями в предутреннем сумраке засерел кусок шоссе, я снова заторопился, незаметно перебегая от дерева к дереву. Потом прыгнул в кювет, прижался к холодной, остывшей за ночь земле и руками раздвинул впереди себя ветки какого-то ершистого кустика, чтобы лучше было видно, что делается впереди, на шоссе.

Пока оно было пустынно, и как-то даже не верилось, что по нему в эту пору кто-то проедет или пройдет. Но вскоре слева от меня послышалось ровное, уверенное жужжание мотора, и по темному асфальту ударили голубоватые, жесткие лучи фар. Я замер: по дороге промчался мотоцикл, за ним второй, третий. И в это мгновение все радостное, что было в моей душе, все надежды, которые после слов Антона придали мне новые силы, погасли и на смену им пришло горькое сознание того, что ничего не изменилось. Мотоциклы шли от границы, а не к границе, на мотоциклистах были такие же каски, как та, в которой я приносил воду из ручья, и чужая непривычная форма. Они даже не думали гасить фары и соблюдать меры предосторожности, мчались по шоссе так, словно это была их собственная земля, словно испокон веков ездили по ней! Сердце мое заныло, загорелось: наверное, такие же мотоциклисты увезли с собой Лельку…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: