— Спой «Соледад», Видейринья, — попросил славный Тито, задумчиво глядя на свою дымившуюся сигару.

И Видейринья зарыдал, изливаясь в сладких жалобах:

Ты поплачь над могилой моей,
Ах, Соледад, Соледад!..

Конец фадо потонул в шумных похвалах. Пока певец подкручивал колки, Жоан Гоувейя и Фидалго из Башни затеяли спор. Дымя сигарами и положив локти на стол, они обсуждали нашумевшую продажу Лоуренсо-Маркеса англичанам *, предательски задуманную — как кричали, бурля от негодования, оппозиционные газеты — правительством Сан-Фулженсио. Гонсало тоже бурлил от негодования. Не так возмутительна продажа колонии, как наглость Сан-Фулженсио! Как смеет этот плешивый пузан из Кабесельос, сын бог весть какого отца, родившийся в мелочной лавочке, обменивать на фунты стерлингов кусок Португалии? Продавать ради лишних двух лет власти священную землю, по которой ступала нога Гамы, Атайде, Кастро *, моих дедов, наконец! Это злодейство, которому нет имени, которое взывает к мятежу, за которое следовало бы разгромить Брагансский дворец и бросить камни на илистое дно Тэжо!

Не переставая грызть жареный миндаль, Гоувейя возражал:

— Будем же справедливы, Гонсало Мендес! Ведь и возрожденцы…

Фидалго высокомерно улыбнулся.

— Прошу прощения! Возрожденцы — другое дело! Во-первых, они никогда не пошли бы на такую бестактность, как продажа португальских земель англичанам! Они предложили бы эту территорию французам, итальянцам, народам латинского корня, странам-сестрам… во-вторых, вырученные миллионы были бы использованы на благо родины, распределены умно, честно, с толком. А ваше лысое чучело Сан-Фулженсио…

Поперхнувшись от негодования, Гонсало потребовал можжевеловой: право, это пойло, что подает Гаго, больше похоже на отраву, чем на коньяк…

Тито пожал плечами:

— Ты же не дал сходить к Брито за водкой… Можжевеловая и того хуже. Ее не станут пить даже негры из этого Лоуренсо-Маркеса, который ты собираешься кому-то продавать. Скверные португальцы, торгующие Португалией! Глава местной власти должен бы запретить разговоры на подобную тему,

Но глава местной власти в ответ отрезал, что он не только разрешает разговоры на эту тему, но и приветствует их. Будь он премьером, он тоже продал бы Лоуренсо-Маркес, а заодно Мозамбик и все восточное побережье. В розницу! С молотка! И вообще продал бы Африку с аукциона, на Дворцовой площади! Желаете знать почему? Пожалуйста: во имя здравого принципа, лежащего в основе всякого разумного правления (он привстал и выбросил вперед руку, как бы держа речь в парламенте). Кто владеет заморскими территориями, которых не в силах освоить по недостатку средств или рабочих рук, должен эти территории продать и на вырученные деньги починить крышу у себя над головой, унавозить свой огород, увеличить поголовье своего стада, вырастить сад на доброй земле, по которой ходят его собственные ноги! У нас дома, в самой Португалии, целая богатейшая провинция не вспахана, не орошена, не возделана, не заселена: Алентежо! *

Тито громко заворчал, отвергая достоинства Алентежо: если не считать нескольких участков близ Бежи и Серпы, Алентежо попросту полоса тощей земли, которая в лучшем случае дает урожай сам-два; где ни поскреби, наткнешься на гранитный монолит. У брата Жоана есть в Алентежо большое поместье, огромное поместье, а дает всего триста милрейсов дохода!

Гоувейя, которому случалось вести адвокатскую практику в Мертоле, так и вскинулся. Алентежо! Да это отличная земля! Но запущенная. Гнусным образом запущенная по вековой тупости наших правителей… Богатейшая, плодороднейшая провинция! Вот арабы… Да что арабы! На днях Фрейтас Галван рассказывал, что…

Но Гонсало Мендес (действительно выплюнувший можжевеловую с гримасой отвращения) одним махом вынес приговор всему Алентежо: сказки о его плодородии — не более чем вредная иллюзия!

Навалившись грудью на стол, Гоувейя кричал:

— А ты бывал в Алентежо?

— Я и в Китае не бывал, а…

— Так не говори! Один виноградник Жоана Марии чего стоит…

— Подумаешь! Сотня бочонков кислятины! А вокруг на десятки и десятки лиг ни единого…

— Житница страны!

— Бесплодная пустыня!

Между тем, не обращая внимания на шум, Видейринья звенел струнами в одиноком пылу, уносимый потоком горестных вздохов ариозского фадо, и рыдал про черные глаза, пленившие его сердце…

Ах! В глазах твоих черных как ночь
Я увидел погибель свою…

В лампах выгорел весь керосин. Господа призвали Гаго и потребовали свечей; тот выглянул, уже в одном жилете, из-за ситцевой занавески, улыбаясь с привычной расторопной услужливостью, и напомнил их милостям, что давно перевалило за полночь и скоро пробьет два… Гоувейя, опасавшийся бессонных ночей из-за болезни горла (у него от всякого пустяка воспалялись миндалины), всполошился и полез в карман за часами. Затем вскочил, застегнул на все пуговицы редингот, еще энергичнее сдвинул набок цилиндр и стал торопить мешковатого Тито. Оба жили в верхней части города: Гоувейя против почты, а Виллалобос в переулке за монастырем св. Терезы, в старом доме, где некогда проживал палач из Порто, — там он и был найден мертвым, с ножом между лопаток.

Но Тито не собирался спешить. Засунув трость под мышку, он отозвал Гаго в полутемный угол длинного помещения и начал с ним шушукаться: речь шла о запутанной истории относительно покупки охотничьего ружья, превосходного «винчестера», отданного трактирщику в залог сыном нотариуса Гедеса из Оливейры. Когда Тито спустился наконец с лестницы, Фидалго из Башни и Жоан Гоувейя стояли внизу, на залитой лунным светом мостовой, и снова яростно спорили. На этот раз причиной стычки оказался постоянный предмет ссор между ними: губернатор округа Андре Кавалейро.

То была старая, непримиримая, беспощадная и непонятная вражда. Гонсало кричал, чтобы при нем не упоминали, ради всех пяти ран Христовых, этого разбойника Кавалейро, этого жеребца, этого скомороха, который развратил весь округ! А Жоан Гоувейя, напряженно вытянувшись, устремив на фидалго колюче-сухой взгляд и непримиримо сдвинув набок цилиндр, утверждал, что его друг Кавалейро — человек светлого ума, второй Геракл, сумевший навести в Оливейре порядок, расчистить здешние авгиевы конюшни! Фидалго рычал. Видейринья, на всякий случай пряча гитару за спиной, уговаривал раскричавшихся приятелей вернуться в таверну и не будить всю улицу.

— У тещи доктора Венансио второй день колики в животе. Мы шумим прямо у них под окном…

— Так скажи ему, чтобы не болтал чепухи! — неистовствовал фидалго. — Противно слушать! Помилуй, Гоувейя, ну можно ли говорить, что у нас никогда не было такого прекрасного губернатора, как Кавалейро? Я не об отце говорю… Уже три года как его нет в живых…

Не спорю, он управлять не умел… Слабый, больной человек… Но после него был виконт де Фрейшомил. Был Бернардино. Ты же служил при них! Вот настоящие люди! А этот жеребец Кавалейро!.. Верховный правитель округа обязан прежде всего не быть смешным. А твой Кавалейро — ну прямо персонаж из водевиля! Поэтическая грива, закрученные усы, томные глаза, выпяченная грудь, фу-ты ну-ты!.. Опереточный любовник! И притом глуп, капитально глуп! Нет, господа, такой скотины только поискать… И сверх того, жулик.

Вытянувшись в струнку рядом с громадным Тито, словно колышек у подножия башни, председатель городской палаты яростно сжимал в зубах сигару. Потом сказал холодно и четко, уставив в фидалго указательный палец:

— Ты кончил, Гонсалиньо? Так знай: во всей Оливейре — понимаешь, во всей! — нет никого, — понимаешь, никого! — кто мог бы сравниться с Кавалейро умом, характером, манерами, образованием, политическим тактом!

Фидалго из Башни, растерявшись, умолк. Потом презрительно, надменно взмахнул рукой:

— Это слова чиновника, живущего на жалованье!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: