Он вышел во двор; под деревьями было уже совсем темно. Быстро опускался хмурый, холодный вечер. Фидалго открыл ворота… и очутился лицом к лицу с рассыльным, который приковылял, прихрамывая на больную ногу, и сразу закричал, едва переведя дух: «Телеграмма!» Фидалго выхватил листок у него из рук. Затем побежал на кухню, рявкнул на тетю Розу за то, что там темно, и, светя себе спичкой, жадно, в один миг охватил взглядом благословенные слова: «Премьер согласен, все в порядке…» Далее Кавалейро напоминал, что ждет его в Коринде в воскресенье к одиннадцати часам — они вместе позавтракают и поболтают.
Гонсало Мендес Рамирес дал рассыльному пять тостанов за труды и взбежал по лестнице в библиотеку. Там, при более ровном свете керосиновой лампы, он еще раз перечитал упоительную телеграмму: «Премьер согласен, все в порядке…» В порыве благодарности к Кавалейро он решил устроить грандиозный ужин в «Угловом доме», дабы тем скрепить на вечные времена примирение двух семейств. Грасинье он скажет, чтобы ради такого замечательного праздника она вышла в открытом платье и надела свое великолепное бриллиантовое колье — последнюю уцелевшую драгоценность из исторической сокровищницы рода Рамиресов. — Ах, этот Андре! Что за молодчина!
Часы в ящике черного лака прохрипели девять раз. Только тогда Гонсало заметил, что над башней давно бушует ливень; а он, в упоении победы, увлекшись радужными мечтами, разгуливал по библиотеке и даже не слышал, как дождь стучал по каменной веранде и шуршал в листве лимонных деревьев.
Чтобы успокоиться и достойно занять этот вечер, который придется провести наедине и взаперти, он решил поработать над повестью. Необходимо поскорей закончить «Башню дона Рамиреса», пока не наступило хлопотливое время выборов. В январе, к открытию кортесов, его древнее имя украсится новым ореолом эрудиции и таланта. Итак, фидалго надел фланелевый халат, сел за стол, придвинул поближе стакан вдохновительного чая и медленно перечел начало главы второй, которое не совсем его удовлетворяло.
Действие происходило в Санта-Иренейском замке, в тот августовский день, когда тяжело раненный в долине Канта-Педры Лоуренсо Рамирес оказался пленником байонского Бастарда. Алмокадем пеших ополченцев, сам раненный в руку, сумел доставить печальную весть в Санта-Иренею, и Труктезиндо Рамирес уже знал о несчастливом исходе сраженья. В этом месте своей поэмы дядя Дуарте описывал в расслабленно-меланхолическом тоне горе старого великана: стеная, шагал он по оружейному залу и оплакивал в невыразимой муке своего сына, который был цветом всего рыцарства Риба-Кавадо, а теперь лежит, повергнутый, опутанный вервием, на носилках, во власти у челядинцев Бастарда.
Увлеченный дядей Дуарте в ту же чувствительную колею, Гонсало в первых строках главы описывал убитого горем старика: тяжко поникнув головой, он сидел на скамье; в белой бороде сверкали капли слез, могучие руки бессильно опустились, точно у слабой женщины; на каменном полу, стуча хвостами, перед ним сидели верные борзые и смотрели скорбными, преданными, почти человечьими глазами. Но сейчас это плаксивое отчаяние показалось Гонсало неуместным; оно не вязалось с неукротимым духом дедушки Труктезиндо. Дядя Дуарте, из рода Балза, не был отпрыском фамилии Рамиресов и не мог чувствовать нутром всю несокрушимую силу этой крови. Как и следовало ожидать от хнычущего романтика поколения 1848 года, он затопил потоками слез железный лик воителя, друга и соратника короля Саншо I. Надо было восстановить в духе современного реализма истинный облик санта-иренейского сеньора. А потому, вычеркнув бледное и фальшивое начало главы, Гонсало стал набрасывать этот эпизод в более мужественных тонах, сделав упор на воинственной суете, охватившей Санта-Иренею. Простая и возвышенная верность вассальному долгу не позволяла дедушке Труктезиндо думать о сыне; месть за тяжкое оскорбление он отложил на более подходящее время, а сейчас делал все, чтобы ускорить сборы и идти в Монтемор на выручку инфантам, которые остались без защиты после побоища в Канта-Педре. Грозный сеньор совместно с адаилом отдавал в оружейном зале последние распоряжения, когда его дозорные, прятавшиеся от августовского солнца в нишах барбакана, приметили вдали, за рощами Рибейры, сверканье оружия: конный отряд поднимался к Санта-Иренее. Начальник караула, толстый, вечно озабоченный Ордоньо, тяжело дыша, взобрался на площадку дозорной башни и сразу разглядел стяг Лопо Байона, узнал протяжное пение его мавританского рожка, летевшее над полями. Приставив к губам волосатые руки, Ордоньо отчаянно завопил:
— К оружию! К оружию! На нас идет Бастард! На стену, лучники! Воины, все к подъемным мостам!
Почесывая пером в затылке, Гонсало старался придумать еще парочку подлинных возгласов времен короля Афонсо, как вдруг дверь библиотеки осторожно приотворилась, произведя этот проклятый скрип, всегда выводивший фидалго из себя. В щель просунулся Бенто в одном жилете.
— Не угодно ли сеньору доктору спуститься на минутку в кухню?
— В кухню?..
— Там жена Каско пришла… Плачет-заливается. Мужа у ней сегодня забрали… Прибежала в самый дождь с детишками. Один еще на руках, грудь сосет. Хочет видеть сеньора доктора. Ревмя ревет, в ногах валяется, малого на колени поставила — ну прямо тебе Инес де Кастро! *
— Этого еще не хватало! — пробормотал Гонсало. Как все это некстати! Заплаканная, перепуганная женщина, таща за собой маленьких детей, бежит в «Башню» молить о пощаде! Накануне выборов он является перед взволнованным приходом в роли тирана… Гонсало яростно отшвырнул перо.
— Тьфу ты пропасть! Скажи ей, чтобы не приставала; нечего ей плакать!.. Завтра сеньор Гоувейя прикажет выпустить Каско. Я утром съезжу в Вилла-Клару, сам попрошу. Нечего ей плакать, нечего пугать детей… Пойди скажи ей, Бенто!
Но Бенто не трогался с места.
— Да мы с Розой уже говорили… Не верит. Хочет просить самого сеньора доктора. Под дождем, бедная, бежала. Старший мальчонка, видать, простыл, весь дрожит…
Гонсало, расстроенный вконец, изо всех сил стукнул кулаком по столу, так что разлетелись листки повести.
— Неслыханно! Этот тип чуть не убил меня! Так нет, мало того, теперь на меня же обрушиваются слезы, жалостные сцены, простуженный ребенок! Невозможно жить в этой стране! Продам дом, продам усадьбу, уеду в Мозамбик, в Трансвааль, куда-нибудь, где не пристают!.. Ладно, скажи ей, что я сейчас выйду.
Бенто обрадовался:
— Конечно, что сеньору доктору стоит… Только сказать доброе словечко! Все ж таки утешение для бедной бабенки!
— Сейчас иду, старик, сейчас. Не приставай хоть ты… Не дадут поработать! Второй вечер пропадает!
Он сорвался с места и побежал к себе в комнату, сердито хлопая дверьми. Он хотел положить в карман халата две бумажки по десять тостанов — детям на гостинец. Но, выдвинув ящик, отступил, охваченный стыдом. Что за грубость — совать деньги ребятишкам, отняв у них отца; ведь его на глазах у детей заковали в кандалы и увели в темницу! Фидалго схватил ящик с сушеными абрикосами, знаменитыми абрикосами из монастырского сада святой Брижиды в Оливейре (их прислала накануне Грасинья), и, прикрывая за собой дверь комнаты, уже горько раскаивался в своей необдуманной суровости, так жестоко разрушившей жизнь целой семьи. Проходя по галерее, он увидел шумные потоки воды, низвергающиеся с кровли на мощенный камнем двор, и пришел в еще больший ужас: страшно подумать, что бедная, обезумевшая женщина бежала в темноте по дороге, волоча за собой промокших ребятишек и дождь хлестал им в лицо! Вступая в коридорчик перед кухней, фидалго уже весь дрожал, как виноватый.
Через застекленную дверь было слышно, как Роза и Бенто уговаривают жену Каско, успокаивают плачущую женщину, почти улыбаясь ее преждевременному отчаянию. Но жалобные вскрики, пронзительные рыдания заглушали их голоса, отметали всякое утешение. Гонсало робко отворил дверь и невольно попятился под шквалом оглушительных причитаний, взывавших к нему, к его милосердию. Ползая на коленях по полу, заломив руки, вся в черном — еще более черная и скорбная рядом с красной купальной простыней, сохнувшей у очага, — она разразилась целым потоком воплей и жалоб, как только увидела фидалго.