Демократичная и человечная, ирония Эсы словно напрягает усилия, чтобы подняться над узкосословной — буржуазной и феодальной, мещанской и дворянской — моралью. С высоты своего европейского кругозора Эса, как Гулливер, наблюдает за битвами «остроконечников» — «историков» и «тупоконечников» — «возрожденцев». Он оценивает местные происшествия и страстишки «политических борцов» Оливейры масштабом всемирно-исторических идеалов и событий. Контраст великого и ничтожного, противоречие между грохочущими потоками обесцененных слов и болотной застойностью провинциальной жизни составляет суть и главный прием его иронии. Но, в отличие от Гулливера, Эса все-таки сохраняет чувство кровного родства с лилипутами.
В первую очередь мягкость, доброта, сознание нерасторжимой социально-классовой близости и приводят к оправданию Гонсало. Вопреки своему призыву к «грубой и жестокой правде», автор льстит своему герою. Эса слишком любит его, слишком много возлагает на него надежд, чтобы решиться на приговор, с неумолимостью вытекающий из обстоятельства дела. Он не хочет ставить крест на Гонсало как на личности и предпочитает в последнюю минуту изменить обстоятельства.
Поэтому благородный дон Рамирес отправляет забывшегося плебея Каско в каталажку всего лишь на одну ночь и за это короткое время успевает проявить спасительную доброту к его больному младенцу; соответственно, арестант, еще вчера готовый убить фидалго, назавтра клянется пожертвовать за него жизнью, и в торжественный час выборов возглавляет колонну избирателей.
Поэтому же Гонсало не женится на доне Ане, вопреки усилиям кузины Марии. На роковом пороге честный Тито сообщает, что отнюдь не мраморная Венера имела любовника, — и одной фразой вынимает из кармана нравственного португальца двести тысяч.
И по той же причине оставлено в неизвестности, преступил ли запретную черту Кавелейро, находясь в беседке с Грасиньей; единственный очевидец свидания — старинный диван — был символически предан огню, а вместе с дымом от огня улетучилась и столь сомнительная для чести Гонсало любовь грациозной Психеи к могучему Марсу. Кроме того, спасая гордость Рамиресов, Эса заставил Гонсало отвергнуть титул «маркиза Трейшедо», который губернатор выпросил у короля, чтобы этой подачкой отблагодарить потомка Труктезиндо за покладистость.
Эса, однако, понимает, что осторожной недоговоренности, обхода острых углов и всех прочих усилий при освещении событий частной жизни все-таки маловато для оправдания героя, избравшего путь общественного служения; нужны достойные поступки на гражданском поприще, только тогда реабилитация станет возможной. Поскольку ни «историки», ни «возрожденцы» не в состоянии открыть перед Гонсало перспективу разумной и честной деятельности, автор ищет третий, на его взгляд, более верный путь. Соглашаясь с гитаристом Видейриньей, который однажды скромно заметил: «…такое уж дело — политика… сегодня оно белое, завтра оно черное, а послезавтра — глядь! — и вовсе ничего нет…» — Эса побуждает своего героя понять, насколько мелки его притязания на парламентский мандат и мечты о власти.
Подличать перед начальством и его дамой, улыбаться газетчикам, писать портному на депутатском бланке — и стать министром? Чтобы курьер трусил перед твоей каретой на белой кляче, чтобы чиновники угодливо сгибались в коридорах и оппозиция поливала грязью? Как пусто все это, как бессмысленно! На той же земле, под теми же звездами мыслители объясняют мироздание, художники воплощают вечную красоту, изобретатели приумножают общественное богатство, и благодаря им человечество становится прекраснее и добрее… — примерно так рассуждает депутат Рамирес, в конце концов отказавшийся от политической карьеры и… отправившийся в Африку.
Совершенно ясно, что в самой Португалии автор не находит для своего героя достойного дела и честного средства к честной цели. Трудно допустить, что, превратившись в плантатора, Гонсало сумеет избежать обеих крайностей, подстерегавших его дома: стать законченным, на уровне века, подлецом, как Андре Кавалейро, или патриархальным тюфяком, как Барроло. Невозможно поверить, что Гонсало, преодолев все кризисы и падения, действительно заслужил и славу писателя (в Африке подготовлена книга!), и любовь избирателей. Данью литературным канонам кажется и «высшая награда», по обычаю, достающаяся «добрым малым» — в том числе и «правильным фидалго» — в старинных романах: за четыре года, проведенных героем в колонии, внучка виконта Рио Мансо Розинья превратилась из бутона в розу, не менее привлекательную, чем ее громадное приданое, и, очевидно, более уместную в родовом цветнике Рамиресов, чем вульгарная дщерь мясника и сестрица разбойника… В подобных случаях еще более древние сказки завершались традиционным пожеланием «жить поживать да добра наживать» и стандартной формулой насчет меда и пива, в рот, увы, не попавших.
Почему же, однако, реалист Эса, завершая книгу, изменил столь дорогой ему истине?
В романах, предшествующих «Знатному роду Рамирес» — в той же «Реликвии» и в посмертно изданном творении автора «Город и горы», — последние страницы тоже присыпаны сахарной пудрой, и слой ее постепенно густеет, погребая под своим идиллическим покровом не только истину, но и неотделимое от нее искусство. Один из источников этой умиротворенности — усталость приблизившегося к смерти писателя, большая усталость от правды, вынуждавшая, стольких художников складывать оружие и, забывая задорные песни молодости, шептать стихи о покое… В благополучных концовках позднего Эсы слышится и отзвук мирной эпохи 1870–1900 годов, казавшейся многим художникам и мыслителям буржуазной Европы эпохой навеки установившихся либеральных порядков, реформ и постепенного социально-экономического развития. Но, пожалуй, главная причина отхода от прежних позиций в ложном понимании путей, способных вывести Португалию из состояния кризиса и отсталости. По мнению Гоувейи, которое в данном случае выражает мнение автора, черты Гонсало — простодушие, мягкость и доброта, доброта прежде всего; вспышки скоротечного энтузиазма и упорство, безрассудство и здравый смысл, тщеславие и смирение, неудержимая фантазия и практицизм, робость и отвага — все эти нравственные качества не что иное, как национально-исторические особенности Португалии. Образу блудного отпрыска одного из древнейших родов страны тем самым придается значение символа, а счастливой пристани, куда вернулся фидалго, пройдя свой извилистый путь, — значение перспективы для потерявшего дорогу отечества. Концовка и завершающие роман строки, которые призывают мир на Гонсало, на всех людей, на тихие поля «и на всю милую португальскую землю, да будет она благословенна во веки веков», бросают новый отсвет на прошлое рода Рамиресов и на его настоящее, на битвы феодалов, так же как на интриги буржуа.
Если вначале романтические по духу страницы об отважном и непреклонном Труктезиндо воспринимались как контраст реалистическому повествованию о переменчивом и трусливом Гонсало и, действительно, составляли этот контраст вместе с поэмой Дуартэ и фадо Видейры, то в итоге все параллельные основному потоку ручьи вливаются в него, уже не подчеркивая слабость, а укрепляя силу Рамиреса. По замыслу Эсы, противоборство прошлого и настоящего, романтики и реализма должно привести к синтезу, и Эса настойчиво добивается синтеза во всем построении, в форме и содержании романа.
Увы, синтез во многом не удался, так же как перевоспитание и стремительное исправление героя. Если Гонсало — символ Португалии, то его неожиданный отъезд в Африку приходится расценивать как бессилие Эсы указать истинный путь для зашедшей в тупик страны и для столь же неожиданно оправданного героя, к которому, как к знатному фидалго, представителю родового дворянства, автор обращается с явно запоздалым призывом: «Возродись и возроди страну!»
Нет нужды пояснять, насколько иллюзорны надежды Эсы, возложенные на Гонсало; насколько они противоречат роману, разоблачившему потомка знатного рода…
По этому поводу стоит вновь вспомнить мысль Энгельса, высказанную им в известном письме к Маргарите Гаркнесс. Иллюстрируя эту мысль творчеством Бальзака, Энгельс говорил об определенном виде реализма, который проявляется независимо от взглядов автора, о том, что Бальзак «принужден был идти против своих собственных классовых симпатий и политических предрассудков»; что «он видел неизбежность падения своих излюбленных аристократов и описывал их как людей, не заслуживающих лучшей участи»; что «он видел настоящих людей будущего там, где их единственно и можно было найти».