О, она тогда была очень доброй, эта Леночка Гаранина!

По сути дела она из доброты и полюбила впервые не какого-нибудь молодцеватого лейтенанта, а пожилого человека, который дважды годился ей в отцы, теперешнего генерала Прохорова, бывшего тогда начальником военно-телеграфной станции. А может быть, это была и не любовь вовсе, а только одна доброта, одно чувство доброты к человеку, который среди всех отметил именно ее, Леночку, ласково гладил ее по плечику, ласково глядел на нее, ласково разговаривал с нею, и чувство любви ко всему, чувство доброты, которыми была переполнена Леночка, приказали ей быть как можно добрее к Прохорову, улыбаться ему, любезничать и даже заигрывать с ним. Она делала это без всякого расчета, единственно для того, чтобы сделать человеку доброе, приятное, так как Прохоров, она это уловила своим девчоночьим сердцем, и искал у нее именно только доброты, и она была бы просто жестокой и безжалостной, если бы отказала ему в этом. Она говорила себе: «Все еще впереди, придет время, я полюблю настоящего человека. Не замуж мне сейчас выходить, что из того, если я улыбаюсь Владимиру Михайловичу, ему же приятно, когда я улыбаюсь, он же не требует от меня чего-то другого, большего!» Ей было очень приятно оттого, что своей красотой, своим смехом она умела доставлять приятное другому человеку.

Но боже, как летит время! Леночка не успела опомниться, как грянула война, самая настоящая, о которой еще вчера не хотелось всерьез думать. Первый год войны — отступление, трупы на дорогах, удушающий запах гари, нечеловеческое напряжение нервов, бесконечные бомбежки, бесконечные перемещения и работа, работа, работа на телетайпе — работа под землей, в блиндажах, в землянках, работа в палатках, даже под открытым небом в лесу, работа в крестьянских избах, в городских подвалах, работа до одури, когда, казалось, отключалось само сознание и продолжали работать только одни руки, да и те лишь подчинялись такту, ритму, однажды взятому ими; эти руки, захваченные безумной пляской ритма и такта, Елена снимала с клавиатуры только тогда, когда к ней подходил Прохоров и клал ей свою руку на плечо. Тогда она, шатаясь, вставала и, словно тень, шла отдыхать в палатку или в другую землянку и тут же валилась с ног, а пальцы ее, словно наэлектризованные, еще долго дергались во сне, передавая куда-то боевые приказы и донесения, предупреждения об опасности и сводки о потерях, о людской крови, которая рекой лилась кругом.

Так кончилась девчоночья жизнь Леночки Гараниной. Елена незаметно как бы сравнялась возрастом с генералом Прохоровым. А когда это произошло, они будто бы превратились в старых и добрых друзей, связанных общими воспоминаниями, дорогими для обоих, и все. Правда, и сама Елена, и генерал хорошо знали при этом, что между ними оставались не только воспоминания, которые не имели никакой обязательной силы, но и скрывалось еще и другое, могущественное, и этим могуществом обладал не он, генерал, а она, Елена. Она могла сказать ему, попросить, даже лишь высказать свое мнение или сомнение, и это мгновенно получило бы такой отклик со стороны генерала, какой не сравним даже с самым строгим приказом, — иначе по этому поводу говорят: она могла с ним сделать что угодно. Однако своим могуществом Елена распоряжалась очень осторожно, даже вовсе не проявляла его, как и должно быть между настоящими старыми друзьями. И то, что она не употребляла своего могущества в отношениях с генералом, тоже было добротой, которую она дарила ему и за которую он был благодарен, хотя, может быть, в душе ему и хотелось бы не доброты, а именно ее могущества, скрытого могущества сделать с ним что угодно.

В дни ответного наступления против немцев Елена впервые в жизни влюбилась. Это было удивительное состояние: первое наступление, первые победы на фронте и первая любовь! Да, да, это была любовь, а не что-то другое, потому что на этот раз Елена не хотела быть доброй, наоборот, она хотела, чтобы к ней были добрыми, чтобы ей улыбались, ей говорили хорошие слова.

Это был военный врач, звали его Гермогеном. Фамилия? А какое это имеет сейчас значение! Она пошла в санчасть с ангиной. Ее осмотрел сам Гермоген. Это был молчаливый человек, девчата говорили о его черствости и холодности. С Еленой он разговорился. Они говорили о музыке, с нею никто не говорил о музыке вот уже с 1935 года, когда она оставила училище. Набросив шинель, он даже вышел ее проводить — санчасть тогда размещалась в крестьянской избе — и Елена при свете месяца увидела у него в глазах блеск, говоривший как раз о той доброте, по которой она тосковала. Через неделю она вполголоса спела ему каватину Людмилы из оперы «Руслан и Людмила» — самое любимое из ее репертуара и сама обрадовалась своему голосу. Чудесные мгновения! Елена расцвела, помолодела, стала похожа на прежнюю Леночку Гаранину. Это чувствовалось и по тому, как усилилось к ней внимание и строгое участие генерала. Он смотрел на нее, будто не узнавая.

Елена перепела Гермогену все арии, все песни, какие только знала. Однажды она даже распустила косы при нем. А он смотрел на нее, глаза его блестели все нетерпеливее. Он даже брал ее за руку, и она не отнимала руки, и ее губы не уставали улыбаться.

А потом к нему внезапно приехала жена, приехала всего на день, навестить, и Елена пришла к Гермогену, в санчасть, когда у него была жена. Боже, каким растерянным и жалким был он, как бегали его глаза, и самое страшное, может быть, было не в жене, а в этих его глазах, бегающих, трусливых. Елена вернулась от него, точно побитая. Вскоре Гермогена перевели из полка. Так вторично, теперь, казалось, насовсем, ушла от Елены прежняя Леночка Гаранина, ушла и на этот раз унесла с собой песни. Музыка отныне являлась к ней лишь во время работы, и Елена, увлеченная ритмом и тактом, снова просиживала за аппаратом днями и ночами, снова валилась от усталости, снова ее чуткие музыкальные пальцы дергались во сне, передавая приказы, донесения, сведения о потерях.

Но жить так, как она жила до Гермогена, она уже не могла. Теперь ей уже хотелось такого счастья, какое она испытала с Гермогеном, ей уже хотелось теплого человеческого внимания, человеческой доброты, без этого внимания она казалась себе выжатой губкой: у самой у нее не осталось и капли той доброты, какую она так щедро дарила когда-то всему свету.

На этот раз Елена заставила себя влюбиться. Ей захотелось влюбиться не в старика, не в женатого человека, а в молодого парня, который всегда грезился где-то впереди, в будущем. Поразмыслив, она решила, что таким парнем может быть Шелковников. Он был виден собой, молод, гибок, аккуратен, обходителен. Единственным недостатком у него была его небольшая голова на тонкой шее, но эта голова, если смотреть на нее отдельно, была даже привлекательной: смуглая кожа, высокий и чистый лоб, прекрасные черные волосы, черные же с грустинкой глаза — его лицо тоже говорило о молодости, гибкости, аккуратности. Несколько дней Елена была до безумия влюблена в Шелковникова, в его с грустинкой глаза, в тонкий и гибкий стан и даже в его модные галифе и сапожки из плащ-палатки. Однажды, следуя с дежурства в строю — а строй этот был очень условным, вольным, просто люди шли, соблюдая какой-то внешний порядок, шли, разговаривая друг с другом, смеясь, меняясь местами по своему усмотрению, — Елена вдруг запела арию «Раз пастушка лесом шла…», неожиданно вдохновилась, пропела ее, как никогда, с чувством, а пропев, не удержалась, спела еще арию Антониды, еще и еще что-то. Она была точно в чаду, глаза ее лихорадочно блестели, голос звенел, девчата просили спеть еще, и она шла и пела, восторженно озирая лес, улыбаясь подругам и вовсе не глядя на Шелковникова, который шел позади вместе с Дягилевым, Стрельцовым и другими мужчинами и тоже слушал ее.

Елена пела для Шелковникова, пела так, как никогда и никому в жизни еще не пела, даже Гермогену, и она поняла, что любит Шелковникова, только Шелковникова и до него никого и никогда не любила.

Но и эта любовь не принесла ей счастья. Не прошло и двух недель, как у нее пропал интерес к Шелковникову. Елена не могла найти никакого объяснения этому, ей было стыдно за то, с каким огнем и с каким чувством она пела для Шелковникова. Потом пошли слухи о связях Шелковникова с Казаковой, и Елена была абсолютно равнодушна к этому. Случайно она услышала в мужском шалаше стыдный разговор о женщинах, и этот разговор вел Шелковников. Приложив руку к груди, Елена не могла стронуться с места, ее лицо с широко раскрытыми глазами выражало удивление и отвращение. Как это можно? И она пела ему? И она хотела влюбиться в него? Мерзость, мерзость! Под заливистый, визгливый хохот Пузырева, доносившийся из мужского шалаша, Елена поскорее отошла подальше, непроизвольно отряхивая руки, гимнастерку, юбку, шепча: «Ах, свистун! Ах, скотина!»


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: