Бакшеев крикнул:
— Марья, дай-ка сюда винтовку…
Не успел он это сказать, как ребятишки с криком и свистом разбежались, и наступила тишина.
Бакшеев вернулся в горницу, налил себе стакан самогона и, выпив, сказал Граеву:
— Мы еще спляшем! погоди…
— Нам домой пора…
— Делов у нас с тобой никаких нет.
— Есть дело.
И Граев коротенько рассказал про московские скитания Марка, про голодающих детей в «Порт- Артуре» и про доставшиеся Марку пять золотых…
— Золотые? Не врешь? Ну, это ты никому не говори. Бери на станции — я еще муку-то не вывез, — на все бери! И никому, чтобы «ни бе, ни ме»! По прежней цене, конешно… Это дело пустое… Марья, ты слыхала? Чего бы им на поддачу: масла скоромного, яиц; ничего, довезет. Давай-ка сумку, парень!
Только к вечеру гости выпросились домой. Бакшеев, совсем пьяный, все не пускал их, обнимал и целовал гостей, а потом сел с винтовкой на пороге и грозил убить, если кто захочет уйти, — тут он и свалился на бок и, захрапев, заснул… А старичок, меж тем, увидя, что сын спит, допил из горлышка самогон, и когда стал запрягать, то уронил на землю в сено дугу и долго шарил руками, упав ничком, никак не мог ее найти, будто искал в сене иголку.
Запрягать стала хозяйка, Граев ей помогал. А в тарантасе уже сидели Аня и Марк. Набитая сумка его лежала в ногах — она так вспузырилась, что на спину ее никак нельзя было бы теперь приладить…
Дед крепко спал там, где и упал…
— Править-то, чай, умеете? — спросила Бакшеева.
— Умею. А как же назад лошадей?
— А с вами Дуняшка поедет, лишь бы они чуяли в телеге своего. Дунечка, возьми чапан. Проводишь гостей, ложись в тарантасе спать, да хорошенько укройся: ночи-то росные…
Дуняшка села в тарантас, сунув туда коричневый чапан[101], и, простясь с хозяйкой, гости поехали, — Граев на козлах за ямщика: дорогу он запомнил хорошо.
Были сумерки, когда приехали на станцию. Все трое пассажиров Граева спали, соткнувшись головами в кузове тарантаса и… проснувшись, они долго таращились друг на друга, не понимая, где они и что с ними. Дунька покосилась на большую круглую голову (Маркова сумка): лежа в тарантасе, скалила зубы адамова голова. Дунька завизжала:
— Маменька, боюсь! — и закуталась головой в чапан.
Аня хотела утешить девочку, но когда раскутала ее, то увидела, что Дунька снова спит. Прощаясь с Аней, Марк сказал:
— Как ты здорово, Анюта, играешь!
— Ох, Марочка, если бы ты знал: музыка — смерть моя.
Граев поступил, как ему наказывала Бакшеева: укутал девочку, подоткнув со всех сторон сенцом, завернул лошадей и сказал им:
— Но, милые!..
Лошади, сделавши за день три конца, стронули тарантас и пошли по дороге тихим шагом домой. Скоро тарантас пропал среди кустов опушки…
— Благополучно вернулись? — спросил Василий Васильевич, — а я побаивался — хороший Бакшеев мужик, умнее его нет и быть не может, а выпьет — прямо рыжий дьявол…
XXX. Огонь в печи — пламя в глазах.
Снова перед глазами Марка в окне американского вагона кружатся в молочном тумане хмурые ели, близится милый сердцу карельский край, а на душе печаль…
Обратный путь свой мурманский маршрут совершил во много раз быстрее и почти без приключений.
— Это потому, — шутит Граев, — паровозы теперь у нас не буксуют; мы, ведь, как: в песочницы вместо песку крупчатки насыпаем — просыплем фунтиков десять и на самом грязном рельсе, как копытом упрутся и попрут — родимые!..
В самом деле, мука, которой были набиты американские вагоны мурманского маршрута, была чудесным жезлом, который открывал поезду самые безнадежные участки.
На вагонах были крупные надписи:
— Хлеб для мурманских рабочих…
Простодушно подмигивая, какой-нибудь ревизор или диспетчер, от которого зависело протолкнуть поезд через узел или станцию, спрашивал:
— Да хлеб ли вы везете?
И когда убеждался воочию и на ощупь, и на язык, что везут не только ржаную, а и беленькую, — семафор, до сей поры властным запретительным жестом держащий руку над путем, воздевал ее молитвенно в воздух и закатывал красный глаз, поблескивая зеленым манящим огоньком.
Москва только издали блеснула мурманцам золотом своих глав. Здесь мурманцы простились с тремя фронтовиками, ехавшими с ними в поезде за принадлежностями для мельницы.
В «Порт-Артуре» Марку так и не пришлось побывать: линия требовала хлеба. К мурманскому маршруту невидимо тянулись сотни исхудалых рук, и, казалось, эти руки влекут к себе поезд, ускоряя его ход. Купленную у Бакшеева на золото Марка муку, из Обухова с верным человеком направили в Петербург для детей, живущих в «Порт-Артуре», от детей рабочих-мурманцев.
Лежа на нарах, Марк перебирал в памяти последние дни, проведенные маршрутом в тамбовских борах. В головах у Марка под веретьем лежал ворох молодых сосновых веток, и их сухой и жаркий дух сплетался с вологлой смолою ели с воли из окна вагона.
В тот же вечер, когда вернулись из гостей от Бакшеева, Граев заторопил с ремонтом второго паровоза. Работали всю ночь и безотрывно день, а к вечеру и второй декапод, умытый и приглаженный, стоял на своем «восточном» месте в конце поезда и грозил кому-то пулеметом. Днем приехал Бакшеев — с похмелья не в духе, получил за погруженную, уже купленную Марком муку и, позванивая золотом в горсти, говорил Граеву:
— Торопишься? Нет, видно, «гусь свинье не товарищ». Мне из-за вчерашнего досталось после тебя. Ты, говорит, с ними тут пляшешь да водку жрешь, а, поди, погляди на свово дружка-то Еремея. Пошел и поглядел. Что же: лежит честь-честью под образом, обмытый, в гробу — лес, стало-быть, у нас некупленный. Чего еще? Я ли виноват? Дело такое, и я от пули не отвертываюсь. Только уж, — и вдруг Бакшеев стукнул прикладом, — бунтовать не позволю. Порядок революционный держи. А все-таки, дружки, вы того, поостерегайтесь… Главное — дорожку себе поберегите… Я с вами в Москву — возьмешь что ли — троих пошлю за мельничным-то прибором — уж вы реестрик, будьте любезны, составьте… Они там выхлопочут — не с пустыми мешками поедут. Так?
— Так, — сказал Граев.
И они хлопнули по рукам и опять, как в первый раз, с минуту простояли, смотря друг другу в глаза и взявшись за руку. Потом Бакшеев уехал, сказав, что приедет попрощаться.
Граев тотчас послал на «западном» паровозе отряд для сборки рельс и велел расставить от полустанка к Тамбовской магистрали часовых на таком расстоянии, что каждый из них видел товарища, стоящего и справа и слева. Вечером было назначено маршруту отходить на полустанок.
С паровозом и Марку досталось порядочно хлопот. Андреев считал, что лучшая школа для молодого механика — смотреть и помогать, где надо:
— Дай ручник, — командовал он, — подержи ключ, ударь легонько по зубилу… Ну-ка, начерти кружок на асбесте вот для этого фланца…
И надо было не спрашивать, а догадываться («не бей боталом — ты не корова, а слушай, молчи и делай»), что начертить кружок надо для того, чтобы потом из асбестового картона вырезать кольца для уплотнения фланцев, соединяемых на болтах паровых труб. Андреев не любил, чтобы ученики его спрашивали, но, работая что-нибудь сам, зорко в то же время следил, верно ли догадался ученик, что надо, и так ли делает. Это было в роде веселой игры в загадки — и Марк с его тремя друзьями работали, не отрываясь. Андреев же то буркнет что-то, то ударит легонько по руке, то подтолкнет, если не так…
Только к вечеру Марк улучил минутку и забежал к Василию Васильевичу — посмотреть, собирается ли Аня в дорогу.
В горнице он увидел за чайным столом Василия Васильевича и Глафиру Петровну. А на кресле, поближе к выходу, сидела Аня и у ног ее лежал серый узелок. Узелочек был теперь значительно больше объемом, чем в тот день, когда Марк ранним росным утром увидал Аню Гай на путях Николаевской железной дороги. Тогда ушки у узелка были длинные, и он свободно висел на руке Ани у локтя. Когда надо было вытереть слезу, то ушком узелка Аня ее и вытирала, — а теперь уголки серого платка едва-едва сошлись, в тугих крепких узелках, в прорешки было видно белое. У Глафиры Петровны были заплаканы глаза, — она вытирала их, нагибаясь, уголком скатерти. И Аня плакала. И у Василия Васильевича было лицо расстроенное.
101
Широкий запашной костюм из домотканного сукна.