— Ну, вот эти для нас будут самые подходящие. Ты как считаешь?

Я посмотрел на елки:

— Да, эти будут хороши.

Мы полезли на елки. Легкий впереди, я за ним.

На самую верхушку мы не стали забираться — сучья пошли больно тонкие, — остановились на середине.

— Вот тут мы и будем жить, — говорит Легкий. — Тут мы сейчас и постель постелим, будем ночевать первую ночь. А там уж тридцать девять только останется, они живо пролетят! Ты не знаешь, Федя, что этот Семен преподобный спал на столбе?

— Наверно, спал… В книжке написано, что он не ел и не пил ничего, а чтоб не спал, о том не сказано.

— Я тоже так думаю. Не может же быть, чтобы он всю ночь не спавши был. Знаешь, на этих сучьях ловко можно постель устроить. Только вот этот сук сюда пригнуть, чтобы ночью не скатиться.

Мы пригнули сук, расстелили зипун Легкого, легли, а моим зипуном укрылись.

— Эх, ловко-то, лучше не надо! — говорит Легкий. — Лучше, чем Семену на столбе. Ты вот что еще скажи мне, Федя, как он спал-то на столбе этом? Ведь сучьев там не было?

— Наверно, сидя спал, — отвечаю я.

— Сидя? А что же он делал, когда дождь шел?

— Наверно, зипуном укрывался.

— Зипуном? Да, пожалуй, так оно и было, — соглашается Легкий. — Потому что зимой без полушубка, летом без зипуна никому не обойтись, будь ты хоть святой-распресвятой. Полушубок от снега и мороза, а зипун от ветра и дождя — первое дело. Да зипуном и от солнца хорошо укрыться, если оно припекает здорово. Правда, у нас тут, на елках, хорошо: ни солнце, ни дождь нас не прохватит, ветер тоже не пронижет, а все же зипунки нам не помеха.

Он замолчал, молчу и я. А потом Легкий снова заговорил:

— Ох, и ищут сейчас нас, поди, дома! Первым долгом в сажалке, в колодцах, а потом в речку заглянут. Начнут везде шарить, кричать. А мы вот где.

Разговаривая так, мы не заметили, как уснули.

Проснулись мы, когда солнце поднялось уже высоко, птички весело чирикали, журавли кричали где-то в болоте.

— Эх, есть-то как хочется! — сказал Легкий.

— Да, подкрепиться бы не мешало, — согласился я.

Но мы оба вспомнили, что пришли сюда голодать, а не есть.

— Ну что ж, — говорит Легкий, — как-нибудь надо терпеть. Что вот только делать нам, заняться чем? Семен этот что делал на своем столбе?

— Он богу молился, молитвы распевал, — отвечаю я.

— Ну что ж, давай и мы петь: ничего, видно, не поделаешь.

И мы запели.

Я хотя и был грамотней Легкого и умел читать молитвы на церковнославянском языке, а наизусть их не знал. И мы запели только то, что было полегче.

— Аллилуйя, аллилуйя, аллилу-у-у-у-й-й-я! — визжали мы в два голоса, словно поросята голодные.

Птицы, услышав нас, мигом замолчали и в испуге улетели подальше от елок.

Пели мы долго, чуть не до полудня.

— Слушай, Федя, будет горло драть, давай отдохнем, — говорит Легкий.

— Что ж, давай отдохнем.

Легкий потер живот и сказал:

— А живот-то у меня подводит с голодухи. У тебя как?

— И у меня.

— Да… А мне вот сейчас не верится что-то, чтобы он, Семен-то этот твой, сорок дней и сорок ночей не евши был. Хоть что хочешь, а тут какой-то подвох.

— Какой же тут подвох может быть?

— Всякий. Он, может быть, захватил с собою сумягу хлеба с салом, да и ел потихонечку. А говорил, что голодает. Или кто приносил ему еду, тоже молчком.

— Нет, в книжке точно сказано, что он голодал.

— Что книжка? В книжке так сказано, а на деле по-другому может быть.

Легкий подумал чуточку, а потом продолжал:

— И еще я так думаю: ежели только он и голодал по порядку, как следует, то он не на небо попал.

— А куда же он девался?

— Его ветром сдуло со столба и унесло куда попало.

Я удивился:

— Это как же так?

— А так. От голода, брат, человек сначала пухнет, а потом сохнуть начинает. И высохнет он за сорок-то дней так, что станет легче соломинки. Вот я сейчас чувствую, что у меня ноги пухнуть начинают, тяжелеют. А потом уж, этак день на двадцатый, сохнуть начну. А ты как? Ничего еще?

— Я ничего, — отвечаю я, но страх начинает и меня пробирать. Мне кажется, что ноги пухнуть и тяжелеть начинают и у меня. Но домой мне вернуться нельзя, и я говорю: — Легкий, я не понимаю только, к чему ты все это говоришь? Ежели ты домой хочешь, то иди, а я останусь тут. Я теперь не пойду домой, потому что мать меня тогда совсем забьет.

— И я не пойду, мне тоже влетит. И тебя я одного не оставлю тут, я знаю, что мы товарищи настоящие, — успокаивает меня Легкий. — Вот только чем мы займемся, об этом нужно подумать. Может быть, слезть вниз, побегать, что ли?

— Нет, Легкий. Семен не бегал, он сидел на столбе все время. Давай лучше опять петь.

Легкий вздохнул:

— Ну что ж, давай запоем…

Мы опять поем «Аллилуйю» на разные голоса. Но есть все-таки нам хочется. Все время чудится вкусный черный хлеб, похлебка, щи, каша с молоком, видятся яблоки в Матюшином саду, огурцы на соседских огородах. Тянет нас домой, но гордость и страх мешают нам слезть вниз.

И мы поем, поем до тошноты, до одуренья…

— Эй! — раздается чей-то голос внизу, под елками.

Мы вздрагиваем и замолкаем.

— Эй, сорванцы, щенята, чтоб вас черти взяли!

Мы молчим и не дышим.

— Слезай сейчас же вниз, чертенята, а то я вас сам оттуда вниз поскидаю! Всю деревню на ноги подняли, все их ищут, а они вон где сидят, песни поют. Слезай живо, говорю!

Теперь по голосу мы узнаем, что это Акимочка Шурувалин.

Акимочка Шурувалин хорошо известен всем нам, ребятишкам, особенно Легкому. Это высоченный молодой мужик, всегда улыбающийся, немножко дурковатый и такой кнутобоец, что спасу нет. Для него первое удовольствие дать при случае человеку дерку, особенно если ты набедокурил. Мы его боимся не меньше, чем старого Трусака. Если бы Трусак нас нашел, мы сразу бы слезли, а к Акимочке в лапы угодить страшно. Он, чего доброго, сейчас же драть начнет.

— Что же я, просить вас буду, что ли? Или мне самому лезть к вам? — орет Акимочка внизу.

Мы видим, что от него не отделаться. Но начинаем торговаться:

— А ты нас бить не будешь?

— Нет!

— Врешь?

— Право слово!

Слезаем вниз.

Но не успели мы очутиться на земле, как Акимочка схватил нас за уши, да так, что уши затрещали. Ведь лапы-то у него что клещи железные!

— Ты ж говорил, что не будешь нас бить? — кричим мы.

— А я разве вас бью? Я вас и не бью, я только за уши вас держу, чтобы вы опять на елку не удрали, — ухмыляется Акимочка.

— Да как же ты держишь, чертов ты Акимочка! Ты ж не жми так, отпусти клещи-то свои! — кричит Легкий.

— Как приведу вас домой, так и отпущу, — отвечает Акимочка. — Эге-ге-гей! Ого-го-го! Нашел я их! Нашел! — орет Акимочка на весь лес, а сам знай тащит нас за уши и ругает. — Ишь, удумали что! А искать-то вас и не стоило бы. Сами бы домой прибежали, когда жрать захотели. А не прискочили бы, и не надо, убыток небольшой.

Мы молчим. Что тут скажешь?

— Эге-ге-гей! Нашел! — повторяет Акимочка.

И эхо мужичьих голосов отвечает ему:

— И-и-де-ем! Ге-ге-гей!

И, пока мы дошли до деревни, за нами набралась толпа баб, мужиков, ребятишек. Все они ходили в лес, искали нас.

— Где они были? Как ты нашел их? — спрашивают Акимочку мужики.

— На Гуляевых покосах, на елке сидели.

— Что ж они там делали? Чего ж их на елку занесла нелегкая?

— Песни распевали.

— Ах, всыпать бы им березовым веником, чтоб помнили!

А мы шагаем молча. Но чувствуем, что быть нам битыми еще и дома. И ничего нам не остается, как только покориться.

В деревне нас разлучили. Легкого потащили домой, меня Акимочка передал Тимоше, нашему соседу, чтобы тот доставил меня прямо к матери.

Дома по мне плакала мать.

В этот день пришел и отец с работы. Увидев отца, я сразу понял, что колотушек не будет.

Мать кинулась было ко мне, схватила меня и ударила раза два, но не больно, а чуточку.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: