Тут раздался звон, возвещающий silentium. Васарис тотчас принялся завязывать горшок с вареньем, но Петрила запротестовал:
— Что ты, братец! Раздразнил аппетит и отнимаешь? Не завязывай!
— Уже был звонок, еще инспектор нагрянет, — напомнил Балсялис, самый трусливый из всей компании.
— Так тебя Мазур сейчас тут и зацапает, — возразил Касайтис.
— Вы как хотите, а с меня хватит, — и Балсялис удрал.
— Ну и трус! — крикнул ему вслед Петрила. — Больше не дождешься от нас приглашения!
Пирушка продолжалась, но не прошло и пятнадцати минут, как кто-то просунул в дверь голову и испуганно прошептал: «Ректор!» Находились еще такие доброжелатели, которые, заслышав в боковом коридоре шаги ректора или инспектора, успевали предостеречь завсегдатаев «крысzтника» и, с удовольствием представляя себе их смятение, разбегались по своим комнатам и аудиториям.
Услышав страшное слово «ректор», Петрила и Касайтис после недолгого колебания взбежали по лестнице на чердак. А растерявшийся Васарис так и остался перед раскрытым сундучком, развязанным горшком с вареньем и пирогом. Между тем послышался кашель, хлопнула дверь, и седая голова прелата высунулась из-за вешалки.
— Złapałem![20] — воскликнул он, увидав испуганного Васариса. — Ты что здесь делаешь?
— Я так… Ничего… Вчера отец с матерью были… — бормотал, не зная, как оправдаться, несчастный семинарист.
— Кто сейчас выбежал отсюда?
— Прошу прощения, ксендз прелат, я не видал, не знаю…
— Kłamiesz![21] С кем ты был?
— Я был один… Может быть, кто-то прятался за вешалкой.
— Разве ты не знашь, что сейчас silentium, надо сидеть на своем месте и учить уроки?
Васарис знал, что в таких случаях единственное спасение — поцеловать ректору руку и попросить прощения. Всякие оправдания только раздражали прелата, и тогда он обвинял оправдывающегося в недостатке смирения и послушания. Поэтому и Васарис, целуя руку ректора, не стал оправдываться, а только извинялся.
— Как твоя фамилия? — уже смягчившись, спросил прелат.
— Васарис.
— Васарис? Варёкас твой товарищ?
— Да, мы из одной гимназии.
— В гимназии дружили?
— Нет, просто были знакомы.
— А знал ли ты, что Варёкас безбожник, преисполненный гордыни?
— Нет, не знал.
— Смотри же! А ты еще с ним гулял.
— Прошу прощения, ксендз прелат. — И Васарис опять поцеловал руку ректора.
— Ступай на свое место и занимайся!
Как только ректор ушел, сверху выглянули веселые лица Петрилы и Касайтиса. Васарис злился, что дал себя накрыть. Ведь он бы вполне успел захлопнуть сундучок и тоже удрать на чердак. Людас твердо решил раз навсегда соблюдать осторожность. Этот, сравнительно ничтожный, случай и другие подобные ему житейские мелочи научили Людаса Васариса прибегать к скрытности, которой пользовались все сметливые семинаристы с первого до последнего курса. Осторожность Васариса стала инстинктивной. Выходя в коридор во время silentium, он прислушивался, не раздаются ли где-нибудь шаги ректора либо инспектора. Гуляя по саду, не забывал проверить, не глядит ли Мазур из окна. В соборе на торжественных богослужениях проверял, не следит ли за ним ректор или инспектор, и старался не попадаться им на глаза. Если во время silentium Васарис хотел читать какую-нибудь, даже самую невинную, книгу, особенно на литовском языке, он клал ее рядом с открытым латинским учебником, если же это бывала sacrosanctum silentium, то рядом с раскрытым священным писанием или с «De imitatione Christi»[22]. Таким образом, он мог в любой момент спрятать компрометирующую книгу, притвориться читающим то, что полагалось, и сохранить хорошую репутацию в глазах начальства.
Репутация имела большое значение в жизни семинариста.
— Смотри, Людас, испортит тебе репутацию Варёкас, — предупреждали Васариса друзья.
Сегодня он в этом удостоверился. Его репутация в глазах ректора изрядно пошатнулась. И только детски-невинный облик Васариса говорил в его пользу.
Через два дня ходившие к зубному врачу семинаристы рассказали всем, что видели в городе Варёкаса с какой-то девицей. После этого уже никто не осмеливался сказать о заблудшем доброе слово.
Наконец окончился первый учебный год, благополучно прошли экзамены, и Васарис радостно собрался ехать домой. Первые каникулы так же волновали его, как волновало прежде поступление в семинарию. Как держаться дома? Как разговаривать с бывшими друзьями и знакомыми? Какое впечатление произведет он в своем приходском костеле? Еще больше нервничал он оттого, что и духовник на беседах и ректор на уроках благочиния обсуждали поведение семинаристов на предстоящих каникулах.
— Каникулы, — говорил духовник, — для вас не только отдых, но и пора испытания. Дома вы не будете под бдительным присмотром старших и у вас не будет такой щедрой духовной опоры. Но вы ни на минуту не должны забывать, что вас охраняет еще более бдительное всевидящее око провидения. Каникулы таят много опасностей. Вы встретитесь с различными людьми, с бывшими товарищами, может быть, своим поведением они невольно введут вас в соблазн, а может быть, даже нарочно захотят свести с правильного пути. Но вы должны знать, что ни один мирянин не может служить вам примером.
Долго еще говорил духовник и, казалось, предусмотрел все искушения, подстерегающие юного левита. Особенно он настаивал на молитвах, медитациях, испытаниях совести, исповеди и причастии. Ректор в свою очередь наставлял их, как должно вести себя на каникулах, в семье, у настоятеля и в гостях. Он напоминал, что они должны быть всегда скромными, благочестивыми и служить примером окружающим. Он также нашел нужным предупредить их, что хотя приходские ксендзы и настоятели во время каникул заменяют им семинарское начальство, но следует быть начеку, потому что семинаристы могут натолкнуться на недостойные примеры и в духовной среде. После каникул они должны были привезти ректору отзыв настоятеля о своем поведении.
Поучал их также и формарий, давая всем практические советы: как следует распределить время, какие взять с собою книги, что читать, как вести себя в костеле и вне его.
Наконец наступил день отъезда, и в семинарии поднялась суматоха. Все бегали, укладывались, кричали, прощались, обменивались адресами. Все жаждали как можно скорее вырваться из мрачных семинарских стен.
Отец Васариса сам приехал за сыном. Довольный, веселый, даже помолодевший, он торопился увезти Людаса, зная, с каким нетерпением ждут дома дорогого гостя.
Но вот город остался далеко позади. Деревья заслонили семинарию и башни собора. Чем глубже тонули они в летней зелени, чем горячей припекало солнце сквозь черную сутану, тем легче становилось на душе Людаса и светлей казалось ему все окружающее. Он ни о чем не думал и не размышлял, словно тело его растворилось в одном ощущении, а душа в одном чувстве. И он пьянел и не мог вместить в себя всей огромности этого ощущения и этого чувства.
Медленно-медленно ползли перед ним тонкие, прямые сосны, ветвистые ели, а кое-где и белоствольные березы. Но вот лес окончился, показались высокие извилистые берега дзукийских озер, а потом снова замелькали чахлые сосенки и невысокие холмы, поросшие можжевельником. Впрочем, подробности пейзажа скользили мимо и не останавливали его взгляда, он ощущал теперь самое природу, как нечто целое, — со всеми ее лесами, озерами, холмами, солнечными лучами, стрекотанием кузнечиков, птичьим гомоном и многими другими, едва различимыми звуками.
Так мог бы чувствовать и человек, долгое время пребывавший во мраке и попавший в прекрасный, залитый полдневным солнцем сад. Он бы не заметил ни цветущих вишен, ни блеска березовой листвы, ни распустившейся руты, ни трепещущих мотыльков, но ощутил бы всю радость цветущего полдня, испытал бы момент невыразимого счастья.