— Да-да, — подтвердил Карпов. — На марше вы убедитесь в этом.
Грузный седой старик в потертой визитке сидел за широким письменным столом, перебирая толстыми, словно опухшими, пальцами, разноцветные листки деловых бумаг. Беспокойство чувствовалось в его резких, порой бесцельных движениях, в нервном подергивании плеч и той неестественной сосредоточенности, с которой он перекладывал бумаги с места на место. Мягкий свет, рассеянный цветной шторой, заливал комнату. На мраморной полочке камина, у ног бронзового рыцаря с копьем, тикали часы. Старик часто вытирал потную лысину, проводя по ней большим синим платком. Такая неприятность — сын отбился от рук, а тут изволь сидеть и выслушивать китайчишку. Да будь он хоть дельным человеком-то, а то так, грузчик, доброго слова не стоящий. «Ну и страшилище — все ребра наружу», — брезгливо отметил старик, окинув взглядом высокого полуголого китайца.
— Господин купеза... господин Зотов... Дети мало-мало кушай нада, — дрожащим голосом говорил китаец, быстро шевеля пальцами, словно отыскивая в воздухе нужные слова. — Совсем помирай теперя... Моя работай много будет. Моя будет послушная. Моя...
— Ну, хватит! — сердито бросил Зотов и вытер лысину. — Я подумаю. Иди.
Бормоча слова благодарности, китаец, пятясь, вышел из комнаты.
«Денек! — подумал Зотов, рассеянно барабаня пальцами по столу. — Денек! Надо бы хуже, да некуда... Тонна спирта-сырца взорвалась. „От неизвестной причины“. Знаем мы эту „неизвестную“! Вот только что ушел... ирод. Он убьет — не охнет, не то что спирт... Мишка — сын родная кровь — бунтует. Управлять вздумал заводом. Изобрел десятичасовой рабочий день! Ополоумел совсем. Мастера прогнал, стервец! Да какого мастера — золото, не человек. У него и мертвый работать стал бы. А ведь прогнал так, что и не воротишь. Натворил дел, всего за неделю. А дай-ка волю ему?..»
Старик покачал головой и прошипел вслух:
— Ну, я ему, стервецу, спущу штаны по старой памяти. Он у меня запомнит, как своевольничать...
Дверь распахнулась, стукнулась ручкой о стену.
— Тише! — рявкнул старик.
Высокий узкоплечий юноша, казалось, не расслышал сердитого окрика. С порога он заговорил громко и гневно:
— Это что?! Думаешь, ты лучше сделал? До сих пор не понимаешь, что нельзя каторгу из работы устраивать! Ты думаешь, я ребенок и не знаю, что делаю?
— Знаешь, — иронически перебил отец, — как не знать. Советские порядки заводишь. Чего уж тут знать-то.
— Какие там советские, — с горечью ответил сын. — Хочу, чтобы отца человеком считали, а не кровососом.
Старик в ярости вскочил с кресла;
— Это я кровосос? Я их пою, кормлю — и я же кровосос? Ах, подлецы, бездельники! Ручки в брючки, а Зотовы — плати? Так, что ли? Ты мне такими словами в лицо не тычь. Я хозяин, я за все в ответе. И за рабочих тоже.
— Перед кем в ответе-то?
— Перед богом, перед совестью в ответе, вот перед кем, мальчишка!
Сын прикусил губу, помолчал, а потом сдержанно заговорил, стараясь быть спокойным:
— Помнишь, я еще действительно мальчишкой был, мы у Ковровых жили, ты тогда другим был. И соседи нас уважали. И ребятишки меня играть звали... — и замолчал, уронив голову.
Старик насторожился. Непонятно говорит сын, к чему клонит? И с каким-то новым, еще неизведанным чувством посмотрел отец на Михаила: что-то общее было у его сына с недавно ушедшим китайцем. Но что?...
— А вот теперь по улице пройти позор. Отворачиваются, — глухо продолжал Михаил. — Только что вслед не плюются. Ославили девушку на весь город. Женихались, а теперь... За что? Ведь стыдно ей на люди выйти, — и добавил дрогнувшим голосом: — Если бы не торговля твоя, давно бы женился...
— На ком? — желваки запрыгали на скулах старика. — На девчонке Ковровой? На красной? — гнев душил его. Он закашлялся, утер слезы и, отдышавшись, отрезал: — Забудь!
— Но почему?! — вскричал сын, расстегивая воротник рубашки. — Почему?!
Старик обвел глазами комнату. Зеркало отражало диван, ковер и темное бюро старинной работы. И сюда, вот на это кресло, пустить девчонку, которая продает щепки, чтобы купить хлеба?!
— Да мне, — зло крикнул Зотов, — да мне во сто раз лучше, чтобы ты у Бакшеева в корпусе служил или... в Бюро эмигрантском! — как же ненавидел он сейчас ту девушку! Пусть она красавица, каких в кино по праздникам показывают, а только сын, его сын — не пара нищенке. — Стерва она! Не стоит алтына, а гоняется за рублем...
— Как не стыдно!.. — бешено округлив глаза, Михаил встал решительный и злой, ноздри его короткого, словно обрубленного носа, раздувались. Злясь и одновременно восхищаясь, старик узнавал в нем себя молодого, — обо мне говори что хочешь... А ее — не трогай! — выкрикнул юноша с такой силой, что хрустальный стакан стукнулся о графин и тоненько задребезжал.
Старик жалобно скривил губы. Усы его опустились, глаза сузились, спрятались под нависшие брови, лоб покрылся множеством мелких морщин. Трясущаяся голова ушла в плечи, как от удара.
Минуту длилось молчание. Только шуршание бумаг и хриплое дыхание Михаила нарушали тишину.
И это его сын! Плоть от плоти, кровь от крови. И как же это Мишенька, Мишутка, ради кого он, Зотов, наживал копеечку к копеечке, кому готовил уютную жизнь, из-за кого женился второй раз на горбатой сорокалетней «девице», принесшей богатое приданое, — его сын отказывается ото всего, в чем смысл жизни!.. Что из того, что когда-то, давным-давно, после революции, выгнавшей его из России, он, Зотов, нашел приют у земляка Коврова, что от него, земляка, и богатеть начал: копил деньгу на чужих харчах, да и Мишка был обихожен — руки развязаны. Что же из того. Каждому своя фортуна... Правда, обещались они, отцы, поженить детей. Но чего по пьяному делу не бывает. Велика сейчас разница, велика. И сыновья Ковровы — красные оба, в России, коммунисты. Вот и свяжись: кончишь дни в каком-нибудь лагере у японцев. Они — сила. Скоро японские губернаторы будут сидеть в Чите, Иркутске, Хабаровске, по всей Сибири до Уральского хребта, а то и дале. Вот когда в полную силу войдет торговый дом «Зотов и сын». А сын-то по младенческому разуму этого не понимает...
— На отца озлобился? — тихо спросил он, бессильно откинувшись в кресле. — На отца? Уж лучше убей сразу, чем будешь добивать каждый день понемногу. Это мне поделом... Страдал, воспитывал. Ну, убивай, дурак!
Судорожно сглотнув горький комок слез, сын отвернулся. Отец! Ничем не вытравить из памяти колючие, пахнувшие табачным дымом усы отца, нежно щекочущие шею. Помнит Михаил и добрые, сильные руки, подбрасывавшие его до потолка, так что сердце замирало от восторга, дыхание останавливалось от сладкого страха... Когда-то в отце заключался весь его мир. Отец был всем хорошим, всем радостным. Видеть отца — купаться в счастье...
Но жизнь познал Миша не из отцовских ласковых рук. Дедушка Федор ввел его в жизнь рядом со своей дочкой Лизой, смешливой, любопытной. Невеста... Как долго стыдился он этого слова: дразнили мальчишки. А потом привык. Радовался письмам, которые присылали «дяди» из России. «Это за Хинганом?» — спрашивал Миша. — «Нет», — отвечал дедушка Федор и рассказывал детям о далекой и близкой стране, об их Родине. О лесах и реках, о степях и пашнях, о рощах и садах, о русских людях. Позже, когда Миша убегал от горбатой мачехи к дедушке в мастерскую и прятался в пахучих сосновых стружках, они с Лизой мечтали уехать вдвоем на Родину, в Россию, от всех бед: от страшной мачехи, от невыученных уроков, от пыли и грязи маленького городка, лишенного радостных красок. А еще позже он — уже юноша — слушал рядом с Лизой голос Родины. Этого голоса очень боялись японцы, они хватали всякого, кто осмеливался ловить запретную радиоволну. Да, любовь к России вырастала в Мише вместе с любовью к Лизе. А отец... Отец богател, пока вырастал его сын в доме Ковровых.
Отец. Какой чужой, какой злобный человек разговаривал сейчас с Михаилом! Юноша взглянул в выцветшие глаза старика и содрогнулся: они были спокойны и холодны... Этот расчетливый человек готовится оставить ему, наследнику, торговый дом. Думы его: о выгоде, о прибыли, о японцах, о войне с Россией.