Однажды мы с Аполлинером вышли от него вдвоем, собираясь поужинать у Бати на Монпарнасе.

Вдруг он остановился на полном ходу и сказал:

— Смотрите, вон Дега переходит улицу. Он слепой. Дега шел крупным шагом, один, нахмуренный, мрачный, тяжело опираясь на трость.

За ужином я спросил Аполлинера, почему он не познакомит меня с Пикассо.

— Пикассо? Хотите стать самоубийцей? Так кончают все его друзья, — ответил Аполлинер с неизменной улыбкой.

«Что за волчий аппетит», — думал я, глядя, как он ест.

Может, ему нужно столько пищи для умственной работы? Может, эта прожорливость — залог таланта? Побольше есть, побольше пить, а остальное приложится.

Аполлинер ел, словно пел, кушанья у него во рту становились музыкой.

Вино звенело в бокале, мясо клокотало под зубами. Со всех сторон знакомые, ему приходилось то и дело кивать направо-налево.

О! О! О! Ах! Ах! Ах!

В промежутках он опорожнял бокал, запрокинув голову и блистая белоснежной салфеткой.

Покончив с обедом, мы вышли, пошатываясь и облизывая губы, и пошли пешком до самого «Улья».

— Вы никогда здесь не бывали?

Тут живут цыгане, итальянцы, евреи, есть и девочки. На углу в проезде Данциг, может, найдем Сандрара.

Захватим его врасплох. Вот увидите: он раскроет рот, точно собрался проглотить пару яиц, и примется рассовывать по карманам исписанные стихами листки.

Здесь рядом бойни, рыжие детины безжалостно и ловко убивают бедных коров.

Показать Аполлинеру свои картины я долго не решался.

— Вы, я знаю, основатель кубизма. А я ищу другое.

— Что же другое?

Тушуюсь и молчу.

Мы проходим темным коридором, где с потолка сочится вода, а на полу полным-полно мусора.

Круглая лестничная площадка, на которую выходит десяток пронумерованных дверей.

Открываю свою.

Аполлинер входит осторожно, точно опасаясь, что все здание рухнет и его завалит обломками.

Лично я не уверен, что теория — такое уж благо для искусства.

Импрессионизм, кубизм — мне равно чужды.

Моя жизнь i_041.jpg
Шагал и Белла. 1910-е. Бумага, тушь.

По-моему, искусство — это прежде всего состояние души.

А душа свята у всех нас, ходящих по грешной земле.

Душа свободна, у нее свой разум, своя логика.

И только там нет фальши, где душа сама, стихийно, достигает той ступени, которую принято называть литературой, иррациональностью.

Я имею в виду не старый реализм, не символический романтизм, который принес мало нового, не мифологию, не фантасмагорию, а… а что же, Господи, что же?

Но школы, скажете вы, только отражают прогресс формы.

Да уже первобытное искусство владело техническим совершенством, к которому стремятся, изощряясь и ударяясь в стилизацию, нынешние поколения.

Этот прогресс формы — все равно что пышное облачение римского папы рядом с нагим Христом или богослужение в роскошном храме рядом с молитвой в чистом поле.

Аполлинер сел. Он раскраснелся, отдувается и с улыбкой шепчет: «Сверхъестественно…»

На другой день я получил от него письмо с посвященным мне стихотворением «Rodztag»[38].

Ваши стихи обрушивались на нас ливнем.

Верю, вы и сейчас размышляете об акварельных тонах, о новом поприще для живописи, о проклятых поэтах, обо всех нас, кого хоть раз коснулись своим словом.

Увяла ли, померкла ли или по-прежнему сияет улыбка, озарявшая его лицо при жизни?

Я проводил целые дни на площади Конкорд или в Люксембургском саду.

Разглядывал Дантона и Ватто, срывал листья.

О, вот бы оседлать каменную химеру Нотр-Дама, обхватить ее руками и ногами да полететь!

Подо мной Париж! Мой второй Витебск!

Я много раз говорил: никакой я не художник. А кто же — да хоть корова, не угодно ли?

Кому какое дело? Я даже собирался так и изобразить себя на визитной карточке.

Похоже, в то время корова была главным действующим лицом в мире. Кубисты рассекали ее на куски, экспрессионисты терзали кто во что горазд.

Неожиданно предчувствия воплотились в реальность на Востоке.

Собственными глазами видел я в галерее Канвейлера, как покоробились картины Дерена, Хуана Гриса и других. От них отставали краски.

Уезжая в Берлин устраивать свою выставку, я словно увозил с собой провозвестия грозовой эпохи.

Мои картины, без рамок, теснились на стенах двух комнатушек, где располагалась редакция журнала «Штурм», штук сто акварелей были навалены на столах.

Это было на Потсдамерштрассе, а рядом уже заряжали пушки.

Что делать, если мировые события видятся нам только через полотна, сквозь слой краски, точно сгущается и дрожит облако отравляющих газов?

В Европе грянула война. Пришел конец кубизму Пикассо.

Какая-то Сербия, что за важность! Истребить всех этих босяков!

Поджечь Россию и нас с нею вместе…

Я не почувствовал в Берлине, что меньше чем через месяц начнется кровавая комедия, которая превратит весь мир, а заодно и Шагала, в невиданный театр, подмостки. Развернется грандиозное действо, разыгранное целыми народами.

Никакое предчувствие не остерегло меня от поездки в Россию.

Я собирался съездить месяца на три: на свадьбу сестры и чтобы увидеть ЕЕ.

Мой четвертый и последний роман почти выветрился за четыре года жизни за границей! В Париже осталась только связка писем.

Еще год — и все, скорее всего, было бы кончено.

В Берлине я пробыл недолго и двинулся в Россию.

— Смотри, вот она, Россия, — сказал я своей спутнице, сойдя на перрон вильненского вокзала.

Моя жизнь i_042.jpg
Отец. 1922–1923. Бумага, офорт, сухая игла.

И еле успел удержать носильщика, который чуть не улизнул с моими вещами.

На перроне не пробиться — царь, пожелавший посетить Одессу, остановился здесь проездом и принимает делегацию на вокзале.

Мне вспомнилось, как нас, школьников, водили за город приветствовать государя, прибывшего в Витебск, чтобы принять парад войск, отправлявшихся на фронт (шла русско-японская война).

Вышли мы затемно.

Возбужденные, заспанные мальцы сбивались в стайки и тянулись через заснеженное поле. Потом нас выстроили вдоль железнодорожного полотна.

Так, стоя на снегу, мы долго ждали императорского поезда.

Во избежание покушения на августейшую особу состав остановили посреди поля.

Наконец появился царь, очень бледный, в простой военной форме.

Издали было плохо видно, мы тянули шеи, но нас поставили тесно, как баранов в стаде, не пошевельнуться.

Вдруг из цепочки школьников выскочил мальчик и побежал к царю, размахивая над головой петицией.

Тут же вокруг Николая сомкнулось облако князей, министров, генералов — сияющий сонм вельмож в парадных одеждах. Статные, крепкие, с седыми шевелюрами или лысинами, грудь в орденах, суровые и улыбающиеся, пешие и конные — они составляли царскую свиту.

Падал снег. Издали и совсем рядом слышались возгласы «ура!» из тысяч глоток. Национальный гимн застывал на холоде и превращался в жалобные завывания. Оркестры играли одновременно в нескольких местах.

Царь, облепленный снегом, принимал парад, по временам приветствуя проходящие войска.

Полк за полком дефилировали перед ним и шли прямиком на фронт.

— Что за свинский город! А мы еще, как назло, застряли тут на вокзале! — говорил я спутнице. — Вот не повезло, особенно тебе… Ну, да ничего, я устрою тебя в поезд. Доберешься до Царского, найдешь своего сенатора, который ждет не дождется гувернантку.

Выходит, это Россия?

В общем-то я ее плохо знал.

Да и не видел. Новгород, Ростов, Киев — где они и какие?

Нет, правда, где?

Я всего-то и видел Петроград, Москву, местечко Лиозно да Витебск.

вернуться

38

Посвященное Шагалу стихотворение Аполлинера появилось в печати в 1914 году и называлось не «Rodztag», a «Rotsoge». С этого непереводимого слова (неологизм Аполлинера) начиналось стихотворение, впоследствии получившее название «Сквозь Европу».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: