А какие у нас бани! Они построены в каждой роте. В специальной землянке сложена печь, на ней навалены груды камней. Топим по-черному. Так раскаляем камни, что они не остывают сутками. Пару хоть отбавляй. Нашлись и любители попариться до одури, до полного изнеможения. Потом — в снег, в самый глубокий сугроб.

Кажется, что мы воюем уже тысячу лет, что занимаем здесь оборону со времен Ноева потопа: настолько прочно, по-хозяйски обосновались мы на переднем крае.

Парень с Алтая

Группа солдат нашего батальона помогает саперам строить блиндажи для полкового штаба.

Работаем дружно. Дело спорится.

— Здравствуй, Климов! — слышу за спиной голос.

Оборачиваюсь. Передо мной стоит полковой начхим техник-лейтенант Селезнев. Одет с иголочки: новые бурки, новая, поскрипывающая портупея, новенькая шинель. Шапка подбита каракулем. Щеки чисто выбриты, на них играет здоровый румянец.

С Селезневым мы хорошо были знакомы еще по Риге. Вместе ходили на репетиции полковой художественной самодеятельности, вместе выступали в концертах. Он был мастер на все руки. Лихо отплясывал вальс-чечетку, читал стихи Блока, пел, вел конферанс. У зрителей всегда пользовался успехом.

Как-то после одного особенно удачного концерта он признался:

— Я теперь жалею, что пошел в военное училище. Нужно было бы поступить в театральное. Все-таки у меня талант…

Тогда я, кажется, ничего не ответил. Относился ко мне Селезнев всегда с интимной откровенностью. Рассказывал о своих любовных похождениях, даже говорил о службе, бранил начальство, часто пытался дать мне денег на карманные расходы, но от них я упорно отказывался. Что-то не нравилось мне в этом человеке, что-то отталкивало от него. Не по душе мне был и его вкрадчивый голос, и манера говорить, когда, он, беседуя с человеком, обязательно брал его за руку, повыше локтя, и заглядывал в глаза собеседнику, церемонно склонив голову.

Селезнев — видный парень. Высок, белокур, тонок и гибок в талии. Светло-голубые глаза чуть на выкате. Ходит прямо, выпячивая мускулистую грудь. Походка пружинистая и беззвучная, как у кошки.

С начала войны мы не виделись.

— Что, своих не признаешь, Климов? — смеется Селезнев.

— Здравия желаю, товарищ техник-лейтенант!

— Тогда рассказывай, как воюешь, как самочувствие.

— Все в порядке.

— Значит, в роте, на передовой?

— Так точно, на передовой.

Он отводит меня в сторону.

— Сразу понял, что в роте, — говорит он, церемонно склонив голову. — На версту несет от тебя землей, махоркой и дымом. Так слушай: я завтра ухожу в штаб дивизии, там буду продолжать службу. Помощник начальника штаба тянет. Наипрекраснейший человек.

Селезнев осторожно, чтобы не испачкать пальцы, дотрагивается до рукава моей шинели.

— Вот что, Климов, хочу тебе помочь. От чистого сердца помочь. Завтра поговорю с моим покровителем. Хочешь, устрою в дивизионные тылы писарем? А может, в художественную самодеятельность пойдешь? Она уже создается. Ты ведь пишешь стихи, почти в каждом номере печатает тебя дивизионка. Решай, куда лучше…

Хочется плюнуть, скверно выругаться, дать Селезневу пощечину. Но за это попадешь под трибунал, могут и расстрелять. Ведь я только красноармеец, а он начальник.

— Не хлопочите обо мне, из роты я не уйду.

— Это всерьез? Тогда я совсем не понимаю тебя!

— Да, серьезно.

— Значит, опять в окопы? Дурень ты, Климов. Любой обрадуется такому предложению, до неба подпрыгнет? А ты? Что ж, иди туда, ройся в земле, как крот, и каждую минуту жди смерти. Не забудь мудрую поговорку: буря дуб ломает, а лозу только гнет…

До боли закусив губы и сжав кулаки, поворачиваю назад. На сердце мерзко. Испытываю такое чувство, будто я прикоснулся сейчас к чему-то скользкому и грязному, после чего неделю надо отмывать руки.

У штаба полка меня окликает Кармелицкий.

— Здорово, орел! Заходи ко мне.

Впервые вижу обстановку, в которой живет и работает уважаемый мною человек. В блиндаже — ничего лишнего. Жесткий топчан, покрытый грубым одеялом, наскоро сбитый стол, на нем — стопа книг. Жадно перебираю их. Здесь книги Ленина, Льва Толстого и Джека Лондона, Гете и Шиллер в подлиннике. Кармелицкий хорошо знает немецкий язык, свободно объясняется на нем.

— Вижу, ты книголюб, — замечает старший политрук.

Беседуем о литературе, говорим о любимых писателях.

— А ведь тебя, Климов, я просватал, — нарушая ход беседы, сказал вдруг Кармелицкий. И тут же пояснил: — В дивизионной газете работать будешь. Новый редактор прибыл. Человек, говорят, крутой, но толковый. Сделал всем разгон, новых людей набирает. Вот и порекомендовал я тебя в дивизионку. В политотделе согласились.

— Значит, в тыл, подальше от передовой и друзей?

— Почему такое постное лицо и такой тон? — дружелюбно смеется Кармелицкий. — Нет, братец, не в тыл. Все время на передовой будешь, с друзьями никто тебя не разлучает…

Прощаемся.

— Ну, ну, не вешать носа! — басит старший политрук. — Все будет в порядке. Возвращайся в батальон и захвати нового командира роты. Он сейчас в штабе, ждет попутчика.

Возвращаюсь на передний край вместе с новым командиром роты. Он невысок ростом, широкоплеч. Одет в новенькую шинель, на которой не разгладились складки, образовавшиеся от долгого лежания на армейских складах. Шинель сидит как-то не по-военному, да и походка старшего лейтенанта Полякова сугубо гражданская: шагает, переваливаясь с боку на бок, носок сапога не вытягивает и не выбрасывает рывками вперед, как это выработалось у кадровых командиров. Лицо открытое, простое, ничем не примечательное: скулы немного широки, маленький нос приплюснут, низкий лоб разрезают вдоль две большие и глубокие морщины, которые никак не идут к моложавому лицу.

Старший лейтенант протягивает пачку «Казбека»: значит, прибыл новый командир из глубокого тыла. Встречаемся взглядами. Глаза у Полякова внимательные, строгие. Они светятся сейчас дружелюбием и настороженностью.

Идем быстро. Поскрипывает под ногами сухой, как крахмал, снег.

— Кстати, что случилось с вашим прежним командиром роты? — спрашивает старший лейтенант.

— Его снял вчера немецкий снайпер.

— Убит?

— Наповал.

— Но может быть, не снайпер, а просто шальная пуля?

— Именно снайпер. Завелся один на нашем участке, покоя не дает…

— Разве у нас нет своих снайперов?

— Мы, танкисты, к пехотинскому ремеслу еще не приобщились.

— Вы думаете, что снайпером может быть только пехотинец?

Не дождавшись ответа, старший лейтенант задает новые вопросы: есть ли в роте коммунисты, много ли комсомольцев, что представляет рота по возрастному составу. Не успеваю отвечать.

— Скажите, а воевать страшно?

Этот вопрос ставит меня в тупик. Зачем командиру спрашивать у своего подчиненного о таких щекотливых вещах? Может, это шутка?

— Я вас спрашиваю серьезно, — поясняет старший лейтенант. Глаза его по-прежнему светятся дружелюбием, на открытом лице — мягкая, располагающая к себе улыбка.

— Мой вопрос кажется вам странным? — продолжает новый командир роты. — Но для меня он — новинка. Ведь я-то еще на переднем крае не был. Признаться, вовсе не знаю, как люди ведут себя на войне. Об этом читал только в книгах. Думаю, на войне бывает иногда все-таки страшно.

— Всякое бывает…

— И умирать никому не хочется?

— Жизнь каждый любит.

Ловлю себя на мысли: будь я командиром, я не решился бы вот так откровенно признаться своему подчиненному в том, что я еще не нюхал пороху, не спросил бы у него, страшно ли воевать. И все же откровенность старшего лейтенанта подкупает.

Вечером в нашем блиндаже людно. Новый командир роты знакомится с бойцами, коротко рассказывает о себе. Работал до армии секретарем райкома комсомола на Алтае, был заядлым охотником, стрелял белку только в глаз, чтобы не испортить шкурку. Потом долго расспрашивает о немецких снайперах, о том, где они выбирают огневые позиции, в какое время суток действуют более активно.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: