Подбегаем к девочке. Василий подхватывает ее на руки. Блинов оборачивается ко мне.
— Айда в машину! Там ручной пулемет!..
Мы в кузове полуторки — Василий, девочка, я. Девочка забилась в угол возле кабины, как затравленный зверек. Мой друг хлопочет возле пулемета. Прилаживает диск, устанавливает прицел.
Самолеты делают новый заход. Подожжено уже несколько машин. Черный дым почему-то стелется по земле, как в дождливую погоду. Василий, приложив упор пулемета к плечу, следит за самолетами. Вот один из них пикирует прямо на нас. От его плоскостей отделяются языки пламени — немецкий летчик бьет из пулеметов.
Блинов нажимает на спусковой крючок. Пулемет вибрирует, сильно отдает в плечо. Василий расставляет ноги пошире, чтобы найти устойчивое положение, и продолжает стрелять почти одной оплошной очередью. Диск делает быстрые обороты, на дно кузова летят горячие, дымящиеся гильзы.
— Бей короткими очередями, иначе расплавишь ствол! — кричу над самым ухом Василия.
— Хорошо! Подавай новый диск!
Лицо Василия побледнело — в нем ни кровинки. По щекам стекают грязные струйки пота. В глазах спрятано что-то недоброе, тяжелое, как свинец. Вот также они глядели тогда, когда он стоял возле нашего подбитого танка, грозил врагу кулаком и матерно ругался.
Немец снова и снова повторяет атаки. В тот момент, когда «мессершмитт» показал нам свое желтое брюхо, Блинов вогнал в него длинную очередь. Самолет накренился на одно крыло, рванулся в сторону, потом, объятый пламенем и дымом, рухнул на землю в полукилометре от шоссе.
— Отвоевался, сволочь! — захлебываясь от ярости и восторга, кричит Василий.
Василий осторожно кладет пулемет на дно кузова, рукавом гимнастерки вытирает грязное лицо. Оборачивается к девочке, и на лице его появляется что-то страдальческое, растерянное. Блинов протягивает к девочке руки и как-то неестественно, жалко улыбается, будто сам он повинен в той трагедии, которая отняла у ребенка близкого человека.
Девочка не отвечает на ласки Блинова, отстраняет от себя его руки, по-прежнему тупо и бессмысленно глядит на мир большими серыми глазами.
— Что мы будем делать с тобой, малышка? — обращается к ней Василий.
— Вот именно, что делать… — раздается голос подошедшего к машине Бориса Царина. — Отдай любой беженке.
Блинов поморщился.
— Не торопись, Борис. Надо придумать что-нибудь получше. Сейчас мы в ответе за ее судьбу. Лучше организуй ребят и похороните старика, как подобает.
Хоронили старика недалеко от дороги. Опустили в могилу, дали короткий залп из наганов…
Не дождавшись, когда саперы починят мост, колонна тронулась в объезд, по проселочной дороге. Предвечернее солнце уже не жжет, как днем. Дует легкий северо-западный ветер. Он приятно освежает лица, приносит прохладу, запах созревающих хлебов и зелени.
Полуторка уже не прыгает на рытвинах и выбоинах, она идет по мягкому грунту. Иногда кто-нибудь из нас, не в силах сдержать всего, что накипело на сердце за эти дни, нарушает тягостное молчание какой-либо незначительной фразой.
— Говорят, что только здесь отступаем. На других франтах совсем другое дело.
— Ты откуда взял такое?
— У разрушенного моста сам слышал. Артиллеристы говорили. Они радио слушали.
— Твои слова да богу в уши.
— Разве не может быть такого положения?
— Все может быть…
— По-моему, артиллеристы не врали, — говорит Царин. — Вот ударят наши войска там, на центральном направлении, не успеем опомниться, как кончится война.
Через минуту добавил мечтательно:
— Скорее, бы конец этой свистопляске!
Тонкие нервные губы Царина застыли в неопределенной блуждающей улыбке. Всегда чисто выбритые щеки заросли густой черной щетиной. Время от времени Царин проводит ладонью по лицу и морщится.
Солнце опускается к горизонту. От деревьев, выстроившихся вдоль шоссе, ложатся длинные тени.
Девочка уже не дичится Блинова. Она уселась у него на коленях и доверчиво прижалась к Василию. Но по-прежнему не произносит ни слова. Ни разу не вспомнила про деда, не спросила, где он, что с ним случилось.
— Трудную задачу ты себе задал, — обратился к Блинову Царин. — Я понимаю тебя, что ты жалеешь девочку. Все мы потрясены тем, что с ней случилось. Но не кажется ли тебе, что ей будет лучше, если отдать ее на какой-нибудь фольварк. Ведь ты солдат, тебе воевать надо. Не пойдешь с ней в атаку…
— Нет, Борис, не будет по-твоему, — спокойно отзывается Блинов. — Никому не отдам. Не знаю, добрыми или злыми будут люди, которым мы ее отдадим…
Девочка прислушивается, очевидно, догадывается, что мы говорим о ней, и поэтому еще теснее прижимается к Блинову. Платье ее в нескольких местах порвано, на нем следы грязи и крови. На худых тонких ножиках — хлопчатобумажные носки, когда-то белые, а теперь серые от грязи и пыли. Обута в туфельки, подбитые войлоком.
Впереди встречаем препятствие. Проселочную дорогу пересекает ручей. Место болотистое, топкое. Машины буксуют. В ручей летят доски, кусты можжевельника, верхушки молодых деревцов, порожние канистры, куски брезента. Этот наспех сооруженный настил, как тесто, расползается под колесами автомашин.
Нет ничего хуже таких вынужденных остановок. Люди нервничают, в воздухе висит брань. Особенно изощряются в ней шоферы.
На западе, позади нас, нарастает гул. Кое-кто опасливо посматривает в ту сторону, откуда доносится канонада.
— Так можно до утра провозытысь. Нимцы на танках, та на мотоциклах враз догонять, — слышится рядам.
— А ты боишься? — выкрикивает неожиданно появившийся механик-водитель нашей роты Степан Беркут, которого мы считали погибшим.
— Ты боишься? — повторяет свой вопрос Степан Беркут, подступая к рослому, атлетического сложения пожилому пехотинцу.
Шинель у незнакомого бойца не по росту: полы не закрывают колен, из рукавов торчат почти до локтей длинные ручищи, сжатые в кулаки. Не кулаки, а двухпудовые гири. Лицо бойца простодушно, открыто и привлекательно. Чуть вздернутый нос, голубые глаза, маленький рот и пухлые губы придают этому лицу детское выражение.
Пехотинец пятится от наседающего танкиста, озирается на обступивших его и Беркута бойцов, точно ищет у них поддержки.
— Да не злякався я! Просто так сказав, не подумал. Что ты к слову цепляешься, — оправдывается великан.
— В боях ты был? Видел фашистов? Стрелял в них? — не унимается Беркут. Степан без пилотки, густые рыжие волосы расползлись по сторонам, закрывают лоб до самых бровей.
— А як же! Мы, строители, укрепления на границе возводили. Нам и пограничникам досталось…
— Где же твоя часть?
— Нэма части. Весь батальон там полиг, — махнул рукой в сторону запада пехотинец.
— Значит, ты один жив остался? Так тебя понимать?
— Понимай, як знаешь. У тебэ свий розум.
— Вот так все паникеры и дезертиры оправдываются. Мол, полк погиб, один я остался…
Лицо пехотинца бледнеет.
— Ты слов не бросай на витер, — полушепотом произносит великан. — Значит, по-твоему, я дезертир? Что ты прыстав до мэнэ, дьявол рудый? Що я поперек дороги тоби став?
Степан Беркут горячится, брызжет слюной.
— Вот именно поперек дороги стал. Такие, как ты, панику сеют, людей с толку сбивают. Услышит где-нибудь выстрел и уже кричит: окружили, спасайся, ребята. Да я бы вас расстреливал сразу на месте, без всякой судебной волокиты.
— Почему сам драпаешь, почему не стреляешь? — парирует пехотинец. Он расправляет плечи, выпячивает богатырскую грудь и, в свою очередь, наступает на Беркута. — Зачем немцам спину кажешь?
Степан Беркут, не ожидавший такого, ошеломлен. Он с удивлением смотрит на пехотинца, точно видит его впервые, зачем-то ожесточенно трет кулаком небритый подбородок, кусает почерневшие губы. Молчит, прерывисто и тяжело дышит, собирается с мыслями.
— А ведь это правда… Зачем мы отступаем?! Танки мы потеряли, но у нас есть оружие. Можно бить сволочей из пулемета и винтовки, зубами горло врагу грызть. Надо наступать!