— Оставайтесь здесь, — приказывает Кармелицкий. — Не поднимайте шума, об этой смерти не должны знать другие.

Карманный фонарь гаснет, и темнота кажется еще гуще, она давит на глаза. Будто находишься в глубоком, замурованном склепе.

Стоим в темноте, прислушиваясь к удаляющимся шагам Кармелицкого.

На землю рушатся целые потоки воды. Это уже не дождь, а ливень. Блинов сбрасывает с себя плащ-палатку и накрывает ею тело техника-лейтенанта Воробьева.

— Ему уже все равно, — замечает Степан Беркут.

К нам приближаются люди. Слышен топот многих ног, шум плащ-палаток. Вспыхивают карманные фонари. Расплывчатые, мутные луч-и света прыгают по земле.

— Идите по своим местам, товарищи красноармейцы, — приказывает командир полка.

Через несколько минут нас опять разыскал Кармелицкий.

— Надо похоронить человека…

Работаем молча. Тут же и Кармелицкий. Он помогает рыть могилу. В темноте то и дело натыкаемся друг на друга. Пущены в ход малые саперные лопаты, выданные нам перед тем, как идти в Новгород. Яму заливает водой, наверх выбрасываем не землю, а жидкую грязь.

— Надо касками, так будет сподручнее, — советует Степан Беркут.

Управились с делом далеко за полночь. Опускаем в могилу тело Воробьева, завернутое в плащ-палатку, засыпаем яму землей.

Все устали. Хочется спать. Вот так лечь бы прямо под дождем и забыться в крепком сне.

А дождь все льет.

Трудно представить себе, что где-то есть города — большие, светлые, шумные. Трудно поверить в то, что в эту минуту где-то спокойно и мирно отдыхают люди. Теплая комната, чистая постель, тишина, мереное постукивание маятника стенных часов; в открытую форточку долетают приглушенные звуки и шорохи ночной улицы; на полу играют блики электрических фонарей. Не верится, что есть на нашей планете места, где можно ходить в полный рост без опасения, что тебя возьмет на прицел вражеский снайпер.

Кажется, что эта ночь будет тянуться целую вечность, что нет в этом мире ни розовых рассветов, ни восходов солнца, ни хлопотливых дней с их большими и малыми заботами, ни вечерних закатов, когда все в природе дышит покоем. Осталась одна сплошная ночь вот с этой густо чернильной, осязаемой физически темнотою, с этим нудным и безжалостным дождем.

На плечо ложится чья-то рука. Тяжелая, но горячая.

— О чем думаешь, Климов? — опрашивает политрук Кармелицкий. — Почему притих?

Что-то бессвязное говорю ему о городах, где спокойно отдыхают люди, о розовых рассветах, о вечной ночи.

— Такого не ожидал от тебя, — признается Кармелицкий. — Видно, нервы пошаливают. Это бывает. Надо взять себя в руки, иначе можно до всякой чертовщины дойти, как дошел техник-лейтенант Воробьев.

Садимся на могильную плиту. Тут же Василий Блинов и Степан Беркут.

— Нет сейчас в мире такого города, где бы спокойно отдыхали люди! — со злостью говорит Кармелицкий. — Простыни чистые, комната теплая, конечно, есть, но вот спокойствия нет.

И немного смягчившись, продолжает:

— Вся планета в тревоге. В любом доме, в любой трудовой семье большая тревога. И знает каждый, что если мы не выдержим, война придет в его дом. Будут рваться бомбы везде, где живут люди. Если не выдержим мы, фашизм захватит весь мир. Так-то оно, Климов! А ты толкуешь о чистой постели, о постукивании маятника стенных часов, о тишине. Не хватает только канарейки да гитары над кроватью…

Кармелицкий затягивается табачным дымом. Огонек папиросы на секунду освещает массивный влажный подбородок, насупленные брови, сдвинутые к переносице.

— Вы, конечно, ждете от меня, что я скажу о смерти Воробьева? — произносит Кармелицкий. Голос его звучит опять жестко. — Трусливо поступил Воробьев. Он ушел от друзей в самую трудную, тяжелую для них минуту. Вот и все о смерти вашего командира взвода.

На мое плечо снова ложится рука Кармелицкого.

— Наше светило трудится исправно, — мягко говорит политрук. — После ночи всегда наступает утро. Об этом забывать не надо. А то что розовые рассветы хороши — не спорю. Я сам их люблю, ой, как люблю!

И снова оборона

Занимаем оборону на окраине деревни, раскинувшейся на берегу Волховца, недалеко от Новгорода. Местных жителей нет, они покинули насиженные места. По улицам бродят недоеные коровы, бездомные овцы и свиньи, куры. Многие коровы больны грудницей. Их врачует Петре Зленко. Он добыл в погребах несоленый жир, смазывает им вымя животных, выдавливает молоко с кровью. Великана-повара животные узнают, они собираются вокруг сарая, где расположена его кухня. Когда из сарая показывается огромная фигура Петра, коровы приветствуют его разноголосым ревом.

На эту сцену смешно и грустно смотреть.

Окопы и траншеи тянутся по огородам. Земля рыхлая, копать легко, и мы с удовольствием, без особых усилий, хорошо углубили оборону. Таскаем бревна для накатов блиндажей и дзотов. Мастерим землянки.

Впереди простирается огромная низменность, поросшая высокой травою. Узкой полоской серебрится Волховец, за ним возвышается Кирилловский монастырь, а дальше, на горизонте, в фиолетовой дымке виднеются контуры большого города. Это Новгород. По утрам или перед заходом солнца, когда воздух особенно чист и прозрачен, он хорошо виден. Он предстает взору таким же, каким был до пожара — большим, многоэтажным, и только в бинокль можно отчетливо рассмотреть страшные разрушения, причиненные обстрелом и бомбежкой. Стоят лишь остовы зданий с черными провалами окон, рухнувшими крышами.

Немцы часто обстреливают деревню. На улицах валяются туши коров, овец. Мясо убитых животных идет в солдатский котел.

В нашем рационе появились свежее молоко, яички, картофель, зеленый лук. Всем этим снабжает нас покинутая людьми деревня.

В эти дни мы хорошо выспались, помылись в бане, надели новое обмундирование — общевойсковые бриджи и гимнастерки. Получили и шинели. Обмундирование танкистов — кирзовые тужурки, гимнастерки стального цвета, кирзовые бриджи, шлемы — все пошло на склад. Теперь мы заправские пехотинцы. Прощай, мечта о танках!

Идем на поправку. Петро Зленко старается изо всех сил. Для батальона наш повар — неоценимая находка.

— Так можно воевать сто лет, — часто говорит Степан Беркут. Одет он в новенькое из английского шевиота обмундирование, полученное по блату от полкового интенданта за трофейный парабеллум.

— Подожди радоваться, — предостерегаем мы всегда оптимистически настроенного товарища. — Послушай, что творится на правом фланге…

Вот уже третьи сутки недалеко от нас, на правом фланге, гремит, не переставая, артиллерийская канонада. Немцы снова таранят нашу оборону, и, очевидно, нам придется участвовать в горячем деле.

Афанасьев официально числится теперь батальонным санитаром, но живет по-прежнему в нашей роте. В ту ночь с проливным дождем, когда застрелился техник-лейтенант Воробьев, Афанасьев вынес с поля боя более десяти тяжелораненых бойцов.

Максим Афанасьев получил письмо от матери Николая Медведева. Та справляется, почему сын ничего не пишет, тревожится, не случилось ли с ним беды. Мы не докучаем нашему санитару. Пусть сам решит, как ответить.

— Нет, ничего не отвечу, — решительно заявляет Максим.

— Я бы ответил, пропал, мол, без вести, — советует Степан Беркут. — Лучше сказать правду, чем трусливо отмалчиваться. Ведь не по твоей вине погиб Николай.

— Нет, не отвечу на письмо, — упрямо повторяет Афанасьев. — Тебе легко рассуждать, а каково мне?..

Разозленный Степан Беркут вспылил не на шутку:

— Послушай, Максим, мое слово. Николая Медведева все мы любили, и я любил его. Мы потеряли в боях не одного Медведева, много хороших парней не вернулось с поля боя. Они были нашими друзьями. Но мы не раскисли, ты раскис. Чего ты хочешь от нас? Чтобы и мы все вместе с тобой с утра и до вечера вздыхали, лили слезы? Этого ты хочешь? Надоел ты мне со своим горем!

Максим Афанасьев растерялся. Огромный кадык на тонкой шее заходил, как поршень — вверх и вниз, будто к горлу Максима подкатился тяжелый ком, который никак не проглотишь.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: