— Вот что значит брать на воспитание чужих детей и баловать их! — продолжала между тем трещать молочница. — Госпожа Берто, уверяю вас, ни вы, ни я, а только церковь может исправить эту черную душу…
— Церковь?! — Марселина как будто только что очнулась. — Нет, девочка не пойдет в церковь! Она сейчас же пойдет в магазин Рамюр, к продавщице, которая показывала нам шляпы, вернет ей птичку и скажет, что она украла ее для меня…
Клэр закричала что было мочи:
— Нет, нет, я не пойду туда! Не заставляйте меня!..
Она захлебнулась слезами, она упала головой на мраморный столик и кричала так, что у дверей молочной стали останавливаться прохожие.
— Не пойду! Не пойду!
Марселина с трудом оторвала девочку от стола, заставила взглянуть ей в лицо.
Клэр, утопавшая в слезах, вдруг увидела, что и у Матери на глазах слезы.
— Послушай меня, Клэр! — сказала она твердо. — Если ты этого не сделаешь, продавщицу уволят за кражу. Подумают на нее. Ей уже не найти работы. Когда ты вырастешь, ты ни за что не простишь себе такого черного дела. И мы, в Гнезде, уже не сможем уважать тебя, как раньше. И потом, что сказал бы твой отец, если бы узнал?.. И твоя мама?..
Это было последней каплей. Дрожа и заикаясь, Клэр спросила:
— Я… должна идти… одна? Вы… не пойдете со мной?
Нет, Марселина не могла быть такой жестокой. Она взяла Клэр за руку, и под неодобрительное бормотанье молочницы обе молча и быстро вышли на улицу. И снова зной, запах плавящеюся асфальта и раскаленных, как сковороды, железных жалюзи, невыносимый блеск неба и выгоревшие полосы маркиз. Все тяжелее ноги Клэр, все ближе витрины магазина Рамюр… Вот они входят в магазин, и улыбающаяся, щебечущая что-то любезное продавщица — та самая! — выбегает им навстречу. И, боже мой, как мгновенно исказилось и подурнело ее хорошенькое личико при виде измятых, влажных от детских слез перышек колибри на ладони Клэр…
— Дрянная девчонка! Так ты украла?! Зачем же вы водите с собой эту маленькую воровку?
— Мадемуазель, мадемуазель, я больше не буду… Я клянусь, мадемуазель, — умоляет Клэр.
До костей, до самых костей жжет ее стыд. Она пытается объяснить, что хотела доставить радость Матери, но злая нарядная хозяйка, прибежавшая на скандал, не слушает ее. Слово «воровка» хлещет Клэр. Она видит, как Марселина высыпает из сумочки в руку хозяйки все деньги — цену колибри. Хозяйка уже улыбается, улыбается и кланяется продавщица, но Клэр не легче. Измятую птичку заворачивают в розовую папиросную бумагу и торжественно вручают им: ведь за нее заплачено. Продавщица протягивает Клэр розовый пакетик:
— Возьмите, мадемуазель.
Клэр прячет руки за спину и с ужасом отступает: ни за что на свете не прикоснется она к розовому пакетику.
— Дайте птичку мне. Я возьму ее… на память, — говорит Марселина, выразительно глядя на девочку.
Они выходят из магазина, и Клэр видит, как Мать прячет колибри в свою сумочку.
Никогда с тех пор не видела Клэр злосчастную птичку.
Но девочка знала: где-то в дальнем ящике хранится у Матери колибри в блестящем оперении. И если совершит Клэр что-нибудь недостойное, колибри снова появится на свет, чтобы воззвать к ее совести и чувству чести.
Много лет прошло с тех пор. Уже считает себя Клэр взрослой, уже видит и чувствует, что с ней считаются и Мать, и Тореадор, и товарищи. Она занимается с детьми, которых приводят в Гнездо рабочие, ей поручает Мать свои дела в городе, а Тореадор только с ней советуется о том, какие книги давать ребятам.
Но если бы кто-нибудь спросил Клэр, кем она собирается стать, что делать с собой, когда окончательно станет взрослой, она, наверное, затруднилась бы ответить. Как каждая девчонка в эти годы, была она немножко «воображала», и тон у нее был иногда такой командирский, что кто-нибудь из ребят не выдерживал и начинал бунтовать: «Что ты за Жанна д'Арк такая?! Вот погоди, Мать тебя одернет!»
А она и впрямь была Жанна д'Арк, и Даниэль Казанова, и русская девочка Зоя Космодемьянская, и даже, может быть, немножко королева Мария Стюарт — словом, была смесью всего того, чем питалось ее воображение, склонное ко всему героико-романтическому…
Разумеется, все это были герои, отдавшие свою жизнь ради спасения или чести родины. Это было главное. Остальное — только подробности, над которыми сейчас не имело смысла, не стоило слишком задумываться. Сейчас же следовало делать все то, что вело к такому пути, приближало к нему, подготовляло для этого волю, мускулы, мозг… Вот почему Клэр обливалась даже зимой холодной водой и обтиралась снегом во дворе, тренировалась на турнике, увлеченно занималась историей, читала газеты и следила за политическими событиями во всем мире.
Мать одобряла все эти занятия, но когда разговор заходил о великой конечной цели, она обходила возвышенные мечты своей любимицы и старалась приспустить Клэр на землю.
— Будет отлично, если ты станешь добросовестным педагогом, Клэр, — говорила она. — Это тоже работа для народа, для страны.
Клэр вяло соглашалась: в глубине души ей совсем не улыбалось такое бледное, вовсе не героическое будущее.
Ее отец… Ее мать… Их имена знали в стране. Это ее отец, полковник Дамьен, поднял три департамента на борьбу с фашистами… Это ее отец застрелил эсэсовского офицера и бежал из тюрьмы Роменвилль… Жена полковника Дамьена, мать Клэр, тихая и скромная Жильберта, тоже сражалась с врагами и отдала свою жизнь за Францию. Так как же Клэр не мечтать о том же?!
Но пусть никто не думает, что мечтанье это — определенное, ясное, твердое. Цель была, да, твердая и ясная цель. А мечта — нет. Мечталось смутно. Вот жизнь и молодость, вся прелесть крепкой, живой жизни, та чувствовалась в каждое мгновение, на каждом шагу. Да, я девчонка, да, я сильная, крепкая, я уже многое знаю, я все могу. Нет, конечно, я не могу быть такой, как Мать, такой, как Тореадор, но я могу что-то свое, и меня любят ребята, и малыши меня слушаются. И Этьенн тоже слушается, как маленький… Но тут мысли обрывались, и что-то начинало переливаться, и петь, и прыгать в Клэр, и горячая кровь обжигала ей щеки. А кругом стояло лето, солнце золотыми яблоками падало на песок двора, на траву, дремотно жужжали в деревьях пчелы. Ласточки, точно стрелки, запущенные в небо тугой тетивой, стремительно резали воздух, иногда задевая крылом флаг, развевающийся над воротами Гнезда. Чуть курились утесы, иногда дымок взлетал над скалой и таял в голубизне — это падала лавина, подогретая солнцем. Вершина Волчьего Зуба куталась в облачную пелерину. Там, наверху, было здорово холодно, к вечеру Волчьему Зубу приходилось заворачиваться с головой, и тогда гора становилась похожей на пастуха, кочующего с овцами: просто бесформенная куча войлока и меха.
Пахло резко и свежо травой, дымом от плиты, которую растапливала вместе с дежурными по кухне Лолота. Синели долины, уходя друг за другом далеко в горы, искрилась на солнце далекая прозелень ледников, свистели пастухи, лаяли собаки, звенели медными колокольцами коровы.
Изо дня в день Клэр видела все это. Видела осыпанные сухим золотом осени склоны, видела зимний убор, когда белое небо и горы только оттенками серебра отличались друг от друга, видела долину в розовом ожерелье цветущих деревьев и все-таки никогда не могла насмотреться досыта. Глубоко проникала в нее нежная прелесть кудрявых виноградников, красного мака, точно взлетающего в траве, сверканье Волчьего Зуба. Иногда красота точно пронзала ее, ей хотелось закричать по-дикарски, сделать что-то необычайное, например взять считавшуюся неприступной вершину Зуба.
А то вдруг на Клэр накатывала грусть, досада, хотелось плакать, ссориться с товарищами, всем дерзить. И она ссорилась, кричала, дерзила, вела себя глупо, противно, так, что самой бывало тошно, и все-таки ничего не могла с собой поделать.
— Корсиканка сегодня опять не в себе, — говорили тогда грачи, с удивлением или жалостью наблюдая это превращение. — Не приставайте к ней, ребята…
И объясняли новеньким: